Моника
Шрифт:
– Почему мы так быстро уехали с острова Саба?
– Там нужно было только кое-что сделать. Для чего оставаться дольше, чем нужно, подвергаясь опасности?
– Опасности, какой?
Хуан не ответил. Широкие горячие руки находились на руках Моники и на штурвале, как бы через ее руки он управлял изящным судном, чей курс поворачивал направо, и Моника заметила:
– Вы брали курс налево.
– Да, а теперь взял направо. Мы говорим правый борт.
– Куда мы доберемся, если будем следовать правым бортом?
– Мы приедем в Синт-Эстатиус, голландский островок, ненамного больше, чем Саба. Там нет ст'oящего порта, и мы проследуем
– Вы хорошо знаете все это.
– Как две своих руки я знаю Антильские острова.
Эти руки были перед ней: широкие, жесткие, крепкие и, тем не менее, полные энергии жизни. Моника не припоминала, что видела когда-либо такие руки. Они свидетельствовали о борьбе, работе, воле. На левой ладони была изящная белая линия старого глубокого шрама, и с любопытством Моника спросила:
– Это штурвал сделал?
– Нет, ни штурвал, ни весло. Это лезвие ножа, Святая Моника. Я схватился за лезвие ножа изо всех сил.
– Это какая-то нелепость! Почему?
– Думаю, инстинкт самосохранения, жажда бессмысленно продлить муку жалкого существования. Мне было десять лет.
– Невероятно! На вас напали с кинжалом? Эта рана на руке ребенка должна была быть…
– Она могла сделать меня никому не нужным, но кровь, которая пролилась успокоила злобу того, для кого моя жизнь была обидой.
– Вас ранил человек?
– Он был мужем моей матери. Я жил с ним первые двенадцать лет. Я знал, что мать умерла, дав мне жизнь или чуть позже. Он, конечно же, ненавидел меня. Много раз он хотел покончить со всем, убив меня разом. Это был один из нескольких случаев. В остальных случаях это было мучение от голода и страха.
– И не было никого, кто мог бы помочь вам?
– Не было никого, даже если и был бы кто-то, кого могло это волновать? У нас не было соседей, была хижина, которая стояла на Утесе Дьявола, где было немного хлеба и много водки. Иногда я сбегал из того ада, исчезал на целые недели, жил среди утесов и кустарников, питался кореньями и моллюсками, которые вытаскивал из камней на пляже, я…
– И вы ни у кого не попросили защиты?
– Кто защитит уличного, дикого, испорченного воришку, который не знал ничего, кроме худших слов и чувств? После этих скитаний я возвращался полуголым, истощенным и голодным.
– А тот человек?
– Бертолоци истолковывал это по-разному.
– Бертолоци? – заинтересовалась Моника. – Я не в первый раз слышу это имя. Слышала, как говорили о нем, я прекрасно помню. Это был тот человек, у которого было отравлено сердце?
– Да, – равнодушно признался Хуан. – Наверное один из худших, потому что связан с первыми воспоминаниями. Он учил меня ненавидеть сострадание; только становясь похожим на него, жестокого и злого, мне удавалось немного утихомирить его бешенство. Он был учителем в мастерском владении злом: учил пить, превосходно играть в карты, силой вырывать у слабого, лгать, красть, жить как загнанный зверь, и еще учил меня проклинать имя женщины, которая дала мне впервые грудь. Так же, как проклинал ее он.
– О, нет, чудовищно! Невероятно, чтобы человеческое существо доходило
до такого предела. Как можно так ожесточиться?– Я был живым напоминанием, оскорблением, изменой, которая разрушила его существование. Вся его лютая ненависть вдохновлялась моим существованием, висела надо мной все часы, минуты. И если говорить справедливо, то не его я должен ненавидеть, а того, кто оставил меня в его руках, кто слишком поздно решил забрать меня, только из-за ужаса, что его кровь могла пролиться на эшафоте: отец Ренато Д`Отремон, который также был и моим отцом.
– Так вот какая история! – в замешательстве воскликнула Моника.
– Да. Ты уже знаешь полную или, по крайней мере, большую часть. А теперь, когда твое любопытство удовлетворено, отбрось это, как сделал это я.
Он резко выдернул левую руку из сжимавших рук Моники и положил руки на штурвал, быстро меняя курс. Резкий толчок заставил качнуться Монику, он подхватил ее, возвращая на место.
– Посмотри туда. Это Синт-Эстатиус. Мы обойдем его стороной, а завтра будем в Бастер. Увидишь, какая это красивая земля. Обещаю тебе хорошую прогулку по ней.
– Хуан, я хотела сказать, что начинаю понимать вас. Думаю, должна сказать правильнее: я понимаю вас совершенно.
Голубое небо совершенно потемнело, украсилось звездами, а глаза Моники уже видели гигантский силуэт горы Мизери. Теплый и мягкий воздух, спокойное море, словно лагуна тихих вод, лагуна, по краям которой были кружева серебряной полной луны. Моника накрыла плечи шелковой накидкой, чуть прикрыла голову и вздрогнула, почувствовав сосредоточенный на себе взгляд Хуана, который сказал:
– Какой белой ты выглядишь под луной! Белой и сверкающей, как будто ты тоже звезда. Что-то есть такое в тебе. Ты как звезда, отраженная в водоеме. Кажется, она рядом, но мы видим лишь ее отражение. На самом деле она очень далека, в миллионах миль.
– Какая глупость! – покраснела польщенная Моника. – Почему вы говорите мне это? Не думаю, что это утверждение справедливо. Когда этим вечером я уверяла, что понимаю вас…
– Ты хотела сказать, что сочувствуешь. Я прекрасно понял.
– Нет. Я сказала, что поняла, потому что вдруг осознала многое. Сострадать – это другое. Сочувствовать можно даже тогда, когда мы не очень хорошо понимаем, сочувствовать всем, кто страдает. А кто не страдает в этом мире? Все страдают, всё страдает. Как правило, каждый видит и чувствует собственные мучения, но прекрасен момент, когда наше сердце разрывается, переполняется по отношению к другому сердцу, которое страдало больше, своими мучениями оно имеет большее право на нежность, на огромную любовь.
Быстрым движением она взяла левую руку Хуана, повернула ее жесткой и широкой ладонью вверх, и, словно подталкиваемая непреодолимым порывом, дрожащим поцелуем прикоснулась к длинному шраму.
– Моника, – глубоко потрясенный спросил Хуан. – Что ты делаешь?
– За вашу боль ребенка, Хуан, за эту жалость, которую никто не проявил, и за все, что вас еще ранит.
Она смотрела в его глаза с новым, неожиданным волнением, открывая сердце, и он побледнел, избегая этого взгляда. Под белой атласной кожей бежала с новым жаром алая тропическая кровь. На мгновение стерлось все: прошлое, мечты, воспоминание других горящих губ и глаз. Посреди корабля Хуан Дьявол не чувствовал под собой ног, словно весь переполнился, словно целый мир был в его непокорных волосах, могучих руках, чувственных губах и больших итальянских глазах.