Мопра. Орас
Шрифт:
— Когда мадемуазель де Мопра была ранена, — начал он, — я находился шагах в десяти от нее; но лес в этом месте такой густой, что я не мог ничего различить даже на расстоянии двух шагов. Меня пригласили принять участие в охоте. Да только развлечение это не по мне! Однако ж, снова оказавшись вблизи башни Газо, где я прожил двадцать лет, я испытал желание опять заглянуть в свою прежнюю келью и поспешил к башне, как вдруг до моего слуха донесся звук выстрела. Это меня ничуть не испугало — где охота, там и пальба! Но когда я выбрался из чащобы, иначе говоря, минуты через две, я увидел на земле Эдме — простите меня, я привык называть ее просто по имени, ведь она мне как бы названая дочь. Она стояла на коленях, не выпуская из рук повода, лошадь ее встала на дыбы. Вы уже знаете, что Эдме была ранена, но бедняжка еще не ведала, насколько тяжела рана; приложив руку к груди, она твердила: «Бернар, это ужасно! Никогда бы я не поверила, что ты способен стрелять в меня. Бернар, да где же ты? Подойди, я умираю. Ты убиваешь папеньку!» Проговорив это, она упала навзничь и выпустила повод из рук. Я кинулся к ней. «Ах, ты видел его, Пасьянс, — обратилась она ко мне. — Никому ни слова
— Видели ли вы возле пострадавшей Бернара де Мопра?
— Я увидел его на месте происшествия в ту минуту, когда Эдме упала замертво и, как мне казалось, уже готова была испустить дух; он был словно помешанный. Я решил, что его мучат угрызения совести, я был суров с ним, назвал его убийцей. Он ничего не ответил и уселся на землю возле Эдме. И долго еще после того, как ее унесли, сидел он на земле, тупо уставившись вдаль. Никому не приходило в голову обвинять его; все думали, что он упал с лошади, ибо видели, как его лошадь без седока мчалась по берегу пруда; решили, что его карабин выстрелил при ударе о землю. Лишь господин аббат Обер слышал от меня прямое обвинение в убийстве по адресу господина Бернара. В последовавшие затем дни Эдме разговаривала, но происходило это не всегда в моем присутствии, к тому же она почти все время бредила. Я утверждаю, что никому — и, уж конечно, не мадемуазель Леблан! — она не открыла того, что произошло между нею и господином де Мопра перед тем, как раздался ружейный выстрел. Не открыла она этого и мне. В те редкие минуты, когда Эдме находилась в сознании, она в ответ на наши расспросы твердила, что, конечно же, Бернар не мог ранить ее преднамеренно; в первые дни после ранения она даже несколько раз выражала желание увидеть его. А когда у нее начинался бред, она кричала: «Бернар! Бернар! Ты совершил ужасное преступление, ты убил моего отца!» Это она себе крепко в голову забрала; она и впрямь думала, что отец ее умер, и думала так довольно долго. Стало быть, очень немногое из того, что она говорила, можно принимать в расчет. Все речи, которые мадемуазель Леблан приписала Эдме де Мопра, придуманы свидетельницей. Через три дня после ранения Эдме произносила одни только бессвязные слова, а через неделю болезнь и вовсе обрекла ее на полное молчание. Но вот уж неделя, как к ней вернулся рассудок, и она тотчас же прогнала мадемуазель Леблан, что довольно ясно говорит против этой находившейся у нее в услужении горничной. Вот все, что я имею показать против господина Бернара де Мопра. От меня одного зависело умолчать об этом; но, намереваясь добавить и кое-что другое, я не хочу ничего утаивать.
Пасьянс сделал паузу. И публика, и сами судьи, которые, постепенно утрачивая враждебность и предубеждение в отношении меня, уже проникались ко мне сочувствием, так и замерли, услышав совсем не те свидетельские показания, каких ожидали.
Пасьянс снова заговорил.
— Несколько недель, — продолжал он, — я был убежден в преступлении Бернара. Но я много размышлял над этим; не раз я говорил себе, что столь добрый и просвещенный человек, как Бернар, человек, которого Эдме так уважала, а господин Юбер де Мопра любил как сына, словом, человек, в котором столь сильны понятия справедливости и истины, не способен ни с того ни с сего стать злодеем. И тогда меня осенила мысль, что ранить Эдме мог кто-нибудь другой из рода Мопра. Я имею в виду не того новообращенного трапписта, — прибавил Пасьянс, ища глазами Жана де Мопра, которого не было в зале, — я говорю о его брате Антуане, чья смерть не была никем засвидетельствована, хотя суд и нашел возможным пройти мимо этого факта и поверить на слово господину Жану де Мопра.
— Свидетель, — прервал его председатель суда, — считаю нужным напомнить вам, что вы находитесь здесь не в качестве адвоката подсудимого и не для того, чтобы оспаривать решения суда. Нам надлежит говорить лишь о том, что вам самому известно, а не излагать свои предположения по существу дела.
— Возможно, — отвечал Пасьянс. — Однако ж я хочу объяснить, почему в прошлый раз отказался свидетельствовать против Бернара: ведь тогда я мог представить суду лишь доказательства его вины, в которую сам не верил.
— Сейчас вас об этом не спрашивают, не уклоняйтесь в сторону от свидетельских показаний.
— Погодите! Мне, с вашего разрешения, надлежит защитить собственную честь и объяснить собственное поведение.
— Вы ведь не обвиняемый, так что вам пока ни к чему защищать самого себя. Если суд сочтет нужным возбудить против вас преследование за неподчинение, тогда вы будете думать о том, как защищаться; но теперь речь идет не об этом.
— Речь идет о том, чтобы помочь суду разобраться, честный я человек или лжесвидетель. Простите, но мне сдается, что это имеет касательство к разбираемому делу; от моих показаний зависит жизнь обвиняемого, и суд не может отнестись к этому безразлично.
— Говорите, — сказал прокурор, — но старайтесь сохранять уважение, какое надлежит выказывать суду.
— В мои намерения не входит оскорблять суд, — продолжал Пасьянс, — я только говорю, что каждый человек может не подчиняться вашим требованиям по соображениям собственной совести; и если суд, следуя закону, может осудить такого человека, то каждый судья в отдельности должен понять и извинить его. Итак, я сказал, что в душе не верил в виновность Бернара де Мопра; я своими ушами слышал, как его обвинили в убийстве, но этого для меня было недостаточно. Прошу прощения, господа, но ведь мне и самому приходится разбирать тяжбы. Разузнайте обо мне; в нашей округе меня зовут «главным судьей». Когда земляки просят меня высказаться по поводу ссоры в кабачке или по поводу спорной межи на поле, я руковожусь не столько их суждениями, сколько своими собственными. О человеке судят не по одному только содеянному им поступку; все его предшествовавшее поведение позволяет определить, верно или неверно суждение о том поступке, который вменяется
ему в вину. Повторяю: я не в силах был поверить, что Бернар — убийца; и вот, услышав из уст, по крайней мере, десятка людей, которых я почитаю не способными лжесвидетельствовать, что какой-то монах, «похожий на Мопра», шатался по окрестностям, и увидев своими глазами спину и клобук этого монаха, который появился в Пулиньи в то утро, когда была ранена Эдме, я захотел разузнать, все ли еще он находится в Варенне, и мне стало известно, что он все еще там; вернее сказать, он отлучался из Варенны, но снова возвратился сюда в прошлом месяце, когда происходил суд, и, что самое главное, не раз виделся с господином Жаном де Мопра. «Кто ж он такой, этот монах? — спрашивал я себя. — Почему лицо его внушает страх всем местным жителям? Что делает он в Варение? Если он принадлежит к ордену кармелитов, почему он не носит одежды, предписанной этому ордену? Если же он траппист, как и господин Жан, почему не поселился вместе с ним в одном и том же монастыре? Если он нищенствующий монах, почему, закончив сбор подаяний, не уходит в другое место, а продолжает надоедать людям, которые уже подавали ему милостыню накануне? Если он траппист, но почему-то не хочет оставаться в монастыре кармелитов, как его собрат, зачем не возвращается в свою обитель? Кто же он такой, этот бродячий монах? И почему господин Жан де Мопра говорил нескольким людям, будто монах ему незнаком? Ведь на самом деле он знаком ему столь близко, что они время от времени вместе завтракают в одном кабачке в Креване». И вот тогда-то я и захотел дать свои показания; пусть даже они могли малость повредить Бернару, зато я получил возможность рассказать вам то, что сейчас рассказал, даже если это ни к чему не приведет. Но так как вы, господа хорошие, никогда не даете свидетелям времени разобраться в том, о чем им предстоит свидетельствовать, то я, не мешкая, удалился в свои леса, где жил, как живут лисицы; я дал себе клятву не выходить оттуда, пока не разузнаю, что делает в нашем краю этот монах. Итак, я пошел по его следу и наконец узнал, кто он такой: зовут его Антуан де Мопра, и он пытался убить Эдме де Мопра.Эти слова произвели сильное впечатление на членов суда и вызвали движение в зале. Все стали искать глазами Жана де Мопра, но его нигде не было видно.
— Какие вы можете представить доказательства сказанному? — спросил председатель суда.
— Сейчас приведу их, — отвечал Пасьянс. — Узнав от кабатчицы в Креване, которой я некогда оказал услугу, что у нее, как я вам только что говорил, частенько завтракают два трапписта, я поселился неподалеку от кабачка в уединенном месте, именуемом Пещерой фей. Пещера эта расположена в лесной чаще, и любой прохожий может найти здесь себе готовый приют. Она выбита в скале, и, кроме огромного камня для сидения, в ней ничего больше нет. Я прожил там двое суток, питаясь кореньями и хлебом, который мне время от времени приносили из кабачка. Не в моих правилах останавливаться в харчевне. На третий день сынишка кабатчицы прибежал предупредить меня, что оба монаха садятся за стол. Я поспешил к кабачку и спрятался в погребе, что выходит в сад. Дверь в погреб скрыта раскидистой яблоней; под этой-то яблоней господа монахи и закусывали на свежем воздухе. Господин Жан был трезв; его спутник ел как кармелит, и пил как францисканец. Из моего убежища мне все было видно и слышно.
«Хватит с меня, — говорил Антуан, которого я без труда признал, увидев, как он пьет, и услышав, как он сквернословит. — Мне осточертела жизнь, которую я веду по твоей милости. Спрячь меня у кармелитов, не то я подниму шум».
«Попробуй только поднять шум, кабан безмозглый, тотчас же угодишь на плаху, — отвечал ему господин Жан. — Будь уверен, ноги твоей не будет у кармелитов; я вовсе не желаю, чтобы меня втянули в уголовный процесс, ибо в монастыре тебя живо раскусят».
«Это еще почему, скажи на милость? Ведь тебе-то удалось убедить их, что ты праведник!»
«Я умею вести себя как праведник, а вот ты ведешь себя как болван. Ведь ты не можешь и часу прожить, чтобы не браниться, и всякий раз бьешь посуду после обеда!»
«Скажи-ка, братец Непомук, неужто ты надеешься выйти сухим из воды, если против меня будет возбуждено уголовное преследование?» — спросил Антуан.
«Отчего же нет? — отвечал траппист. — Я ведь к твоей дурацкой выходке непричастен и не подстрекал тебя ни к чему подобному».
«Ха-ха! Вот так святой! — И Антуан с хохотом откинулся на спинку стула. — А ведь сейчас, когда дело сделано, ты, кажется, доволен? Ты всегда был трусом и без меня вовек не придумал бы ничего лучше, чем постричься в монахи, корчить из себя святошу, а затем каяться здесь в прошлых грехах, чтобы получить возможность вытянуть немного деньжат у Сорвиголовы, у старого кавалера из Сент-Севэра. Есть чего добиваться, черт побери! Сдохнуть под клобуком, после того как всю жизнь нуждался в деньгах, не вкусил и малой доли удовольствий, да еще прятался при этом, как крот в норе! Ну ладно, ладно! Когда милягу Бернара вздернут, красотка Эдмонда помрет, а старые кости долговязого Юбера Сорвиголовы зароют в землю, мы унаследуем все их славное состояньице, и тогда ты признаешь, что это было ловко подстроено: ведь мы разом отделались от троих! Мне трудно корчить из себя святошу: я-то ведь не привык к монастырям, и монашеская ряса мне не пристала; поэтому я отказываюсь быть монахом и ограничусь тем, что воздвигну часовню в Рош-Мопра и буду там причащаться четыре раза в году».
«Все, что ты натворил, — глупо и низко!»
«Неужели! Вам ли говорить о низости, мой сладчайший братец? Полегче, не то я заставлю тебя проглотить эту бутылку вместе с сургучом!»
«Я говорю, что это было глупо, и если все обойдется, тебе надо будет поставить толстенную свечу пресвятой деве; но если ты попадешься, я умываю руки, так и знай! Когда в Рош-Мопра, спрятавшись в потайной комнате, я услышал, как Бернар рассказывал после ужина своему слуге, что он с ума сходит по красотке Эдме, я вскользь заметил, что тут можно бы сыграть веселую шутку, а ты, скотина, принял все это всерьез и, даже не посоветовавшись со мной, не выждав благоприятной минуты, привел в исполнение замысел, который следовало еще хорошенько обдумать и взвесить».