Морок
Шрифт:
По той же самой тропинке вернулись они на свалку. Петро разгреб крайнюю кучу мусора, вытащил из нее корпус старого холодильника, а из холодильника достал баян, замотанный в большой лоскут целлофана.
У костра, подбросив в него новых веток, Петро осторожно снял целлофан с баяна, рукавом протер инструмент, закинул ремень на плечо и долго, неподвижно сидел, прислушиваясь к той мелодии, которая всегда рождалась и звучала поначалу в нем самом. Фрося замерла рядышком, не торопила его и не лезла с разговорами. Ожидая, вновь запрокинула голову в небо и вдруг закричала:
– Петь, гляди! Гляди, гляди скорей! Да не туда. На палец мой! Гляди! Звезда!
Петр поднял глаза.
На
– Загадала! Успела я, загадала! Слышь, Петь, чтобы время остановилось! Вот сейчас остановится. Не веришь? А ты поверь! Гляди на меня и верь.
Фрося теснее придвинулась к нему, заглядывала в глаза, и Петро, отзываясь ей, тоже потянулся, вплотную, ощутил горячее дыхание и влажный холодок отзывчивых губ. Поверил, неожиданно для себя, что время и впрямь остановилось. Где-то там, в ином мире, скользили, не ведая задержек, часы и дни, годы, а здесь все горел костер, стояли, оберегая от ветра, березы, и в глазах блестел свет падающей звезды.
И так сла-а-а-дко было жить!
Так сладко, что не жаль было и умереть.
Петро тронул лады, и баян запел, вплетаясь в остановившееся время. Вольно запел, широко, расплескивая голос по-над землей, как река, выхлестнувшая из берегов в половодье.
Ни кола, ни двора,
Зипун - весь пожиток...
В пологе остался огромный проран, и в нем засветился искрящийся пылью Млечный путь. Туда, вверх, вознеслись вместе с баяном, с песней, Петро и Фрося. В поднебесье, под самым куполом звездного неба, они плыли спокойно и вольно, устремляясь в запредельную даль. Дрожащие звезды, большие и малые, светились под рукой, и до них можно было дотронуться, почуять ладонями живую теплоту. Дышалось на полную глубину груди и верилось, что полет никогда не оборвется, как никогда не кончится песня.
Поживем да умрем
Будет голь пригрета...
Разумей, кто умен,
Песенка допета!
Вместе с последними словами оборвался полет, и пришлось вернуться на землю.
А на земле, неожиданно вынырнув из-за крайних берез, появились три санитара в белых халатах и равнодушно, со скукой на лицах, принялись за работу: отобрали баян, бросили инструмент на землю и потащили хозяина по скользкой тропинке к зеленому фургону. Фрося успела замотать инструмент в целлофан, сунула его под снег, под березу и, догнав Петра, уцепилась ему в хлястик бушлата.
15
В фургоне побегушники маялись на ногах, тесно прижимаясь друг к другу. На ухабах фургон потряхивало, на поворотах заносило вправо-влево, и всякий раз слитная людская масса наваливалась то в одну, то в другую сторону, шарахалась вперед или, наоборот, отшатывалась назад. Хуже всего приходилось тем, кто стоял у самых бортов. Их прямо-таки прижулькивали к железу. Кто-то громко портил воздух, и плавала в фургоне густая вонь, смешанная с запахом пота и грязной одежды.
В кромешной темноте побегушники вскрикивали, кряхтели, по-матерному ругались и растопыривали локти, пытаясь создать вокруг себя хотя бы чутошное пространство. Молодой бабий голос безутешно скулил и время от времени вскрикивал: "Мамочки! Мамочки!" А другой голос, мужской, ехидный, эхом отзывался: "Папочки! Папочки!"
Так и ехали: шум, ругань,
вонь, плачь и резкие вскрики:– Мамочки!
– Папочки!
Петра и Фросю санитары взяли последними, в фургон буквально втиснули, и Петро долго, упорно вошкался, пока не уперся обеими руками в борт и не взял под свою защиту Фросю. Он отжимал тех, кто давил ему на спину, но когда фургон дергался, руки у него не выдерживали и сгибались, он наваливался на Фросю, и она терпеливо принимала его на мощную грудь, только чаще дышала.
– Петь, - шептала она, - слышь, Петь, а баян-то я успела замотать, в снег сунула. Ох, боязно, как бы не подобрали.
– За день не подберут. А ночью ноги в руки - только нас и видели. Фу-у-у, кажись, приехали...
Фургон затормозил и остановился. Сдавленная масса побегушников качнулась туда-сюда и замерла. Открылись двери, и Фрося едва не вывалилась наружу.
– Граждан лишенцев просят на выход!
Петро схватил Фросю за плечи, прижал к себе. За него самого уцепились руки других побегушников и потянули вглубь железного кузова. За всю историю лагеря еще не было случая, чтобы кто-то из лишенцев отозвался на голос санитара и вышел добровольно. Сколько бы народу в фургоне ни было, крайних всегда удерживали, чтобы они не вывалились.
Петра и Фросю санитары так и вытащили - в обнимку.
В накопителе - многолюднее, чем обычно. В распределителе, не успевая справляться с наплывом побегушников, обычных вопросов не задавали, только поторапливали раздеваться и требовательно выкрикивали:
– В санзону! В санзону!
Санзона делилась на две равные части - мужскую и женскую. Тут Петро и Фрося расстались. В отделениях, мужском и женском, порядок один и тот же: побегушники снимали с себя нижнее белье, вставали по шесть человек в кабинки, и санитары окатывали их из шлангов дезинфицирующим раствором. После купания кожа на теле съеживалась, а от побегушников еще несколько дней разило химическим запахом.
Под ногами хлюпало, клубился густой пар, лампочки, замазанные им, светили тускло, и все вокруг виделось как в тумане - блекло, расплывчато. Раздеваясь, стягивали через голову казенную нижнюю рубаху. Фрося унюхала запах дыма и сначала не поняла - откуда? Но тут ее осенило: это же руки костром пахнут! Прижала к лицу ладони, зажмурила глаза и увидела на короткое мгновение падающую звезду, светящиеся березы, услышала голос баяна... И теперь вставать под шланг, принимать на себя вонючую струю, а после пахнуть неизвестно чем? Ну уж нет! Фрося скомкала рубашку, бросила ее в вагонетку и зыркнула по сторонам. В углу стоял большой таз с водой. "Вотушки вам, фигушки!" - шепнула Фрося, выжидая удобный момент. Едва санитары отвернулись, она быстренько, одним махом, скользнула в угол и всю воду из таза - на себя. Сама мокрая, а ладони сухие. И спокойно, мимо помывочной кабинки, мимо санитара со шлангом - на выход.
А на выходе новость. Оказывается, выдают только нижнее белье. Бушлаты, галифе, сапоги и ушанки выдадут неизвестно когда, потому что ремонтируют тепловую камеру.
– Врут все, - сказала низенькая рябая бабенка, натягивая на себя рубаху, - боятся, что удерем, вот и не выдают.
"Конечно, врут, - подумала Фрося.
– А как нам быть с Петей? Как баян выручить? В одной рубахе не побежишь. А, может, только нам, бабам, не выдают?"
Она скоренько намахнула рубаху и бегом по длинному и узкому коридору в свою ячейку. Справа и слева - сплошные двери, а на них - номера из белой жести. Налево - нечетные. Тысяча семьсот девятнадцать, тысяча семьсот двадцать один, а вот и он - будь он проклят!
– тысяча семьсот двадцать три.