Морок
Шрифт:
Бедная матушка моя, собрала мне заплечный мешок и отпустила, иди, говорит, темными лесами к людям добрым, ищи Рогнеду, она тебя спрячет и дар твой поможет на службу добру поставить. Только до того, как Рогнеду сыщешь, про дар-то никому не говори.
Я и пошел куда глаза глядят. До самого дворца дошел, там ученая эта со мной и занималась, там и жил, и столовался. Кормили хорошо, одевали, грамоте учили. Да только не показывали никому, прятали.
А ночью приходила ко мне ученая эта и вопросы разные задавала. А ей свою тарабарщину и выдавал. А она записывала. В эту самую Книгу и записывала, которая
– Так ты что же, Миролюб, можешь понять, что написано в книге? – спросил коренастый.
– Так, может, и могу, – ответил Оракул.
– А что ж ты раньше не рассказывал про себя? Мы тут сколько сидим, пробуем понять, а ты прочесть можешь?
– Да я, признаться, думал, все могут. Мы же все считаем, что наши истории одинаковые, так я думал, что все у Рогнеды обучались. Тем более и Бориса я там пару раз видел. Так я был уверен, раз все у нее были и никто не прочел, и я, стало быть, не смогу.
– Да кто такая эта Рогнеда, в конце концов! – стукнул Богдан по столу кулаком.
– Что это все значит?
– Зачем нас здесь собрали?
– Что значит эта книга?
Собравшиеся гудели, задавали вопросы, пытались дать ответы, никто никого не слушал, каждый что-то говорил.
Борис поднял руку и громко сказал:
– Сначала все мы узнаем наши истории, и только потом откроем книгу. До тех пор это – опасно. Согласны ли вы провести ночь за рассказами о себе.
Все притихли, и, как ни хотелось поскорее добраться до тайн, решили все же рассказать каждый о себе.
***
С тяжелым сердцем покидал Казимир корчмаря, непомерным грузом по ляжкам брякал кошель с золотыми.
В этот раз было все не так. Выть хотелось.
«Неужели совесть?» – в ужасе вздрогнул Казимир.
Хорошая, ладная да широкая дорога вилась вдоль плетня, уставленного по временам битыми горшками и длинными выбеленными черепами козлов.
Дом, стоящий в глубине корчмарских угодий, был опрятен и хорош, чем-то был похож он на яркий пряник, которыми манят детей на ярмарках по осени. Синие крашеные рамы оконца весело подмигивали путнику, отражая хрустальными стеклами солнечных зайчиков.
Кто не знает – иди да любуйся, как солнечные блики весело переглядываются с анютиными глазками на клумбе, перебегают на белую известковую дорожку и заглядывают в высокий прохладный колодец. Пойдет мимо торговец на рынок с широкой подводой, заглядится да размечтается, а краснощекая дочь его вздохнет томно раза два о женихе из такого дома.
Да Казимир и сам всегда любил ходить мимо корчмы. Сердце от радости заходилось, да и от гордости. Ведь они с корчмарем все сами, этими вот руками. И стёкла из хрусталя – их придумка, хрусталь толще стекла, значит за таким окном криков изнутри дома не слышно.
Вот и сейчас он шел и по привычке прислушивался. Он знал, что корчмарь уже приступил к истязанию жертвы, а потому шел, как всегда, затаив дыхание, не слышно ли чего? Нет! Хороши стекла! Держат!
– Держат, с.ка! – растерянно пробормотал корчмарь. – Держат!
Солнце перевалило
за середину дня и палило нещадно. Надоедливые его отражения в непросохших лужах лезли под рубашку и в лицо, залезали в самую душу, поднимая со дна её всю муть. Козлиные черепа пустыми глазницами таращились на Казимира, как будто спрашивали: «Что же ты, старый хрыч?»– Аааааааааааа! – хрипло закричал Казимир, мотая головой, как будто пытаясь вытряхнуть вопрос из головы.
Сначала негромко, как бы пробуя голос, а потом громче.
– Ааааааааа!
Горшок с плетня, тяжелый камень с дороги, какой-то ком грязи – все это, смешанное со стариковским хрипом, летело в хрустальные стекла.
Казимир бежал, орал, кидал все, что попадалось под руку, в опрятный домишко корчмаря и ревел. Ревел, как в детстве, когда, спрятавшись от строгого отца, хоронил в лесу старого пса. Ревел без оглядки на тех, кто увидит: упоенно, самозабвенно и искренне. Рыдал, как рыдают только ангелы и дети.
Старик упал, зацепившись за корягу, да так и остался лежать, размазывая грязь и слезы. Слезы эти не были горьки или солены, слезы эти были слаще самого вкусного леденца, какие бывают в Имерите.
Наплакавшись вдоволь, вздрагивая от икоты, Казимир свернулся клубком и заснул там же, где и упал.
Сон ему снился странный, как будто и не сон вовсе, а что-то Казимир припомнить все время силился, да не мог, а тут вдруг контуры забытого проступать стали, как бы тени после полудня, длинные, пугающие, но знакомые.
Снилось ему, будто он маленький совсем, сидит на берегу реки да кидает камни в прохладную воду. И так-то ловко камни падают и булькают смешно, что легко и весело у Казимира на душе, стрекозы жужжат, солнышко бликами по воде играет. И отец его рядом, живой, не изменился нисколько: борода седая, а маковка лысая, в сети запутанный так же, как когда нашли его соседи-рыбаки, хохочет и синим пальцем грозит Казимиру, вроде как сын провинился в чем-то.
– Тять, ты живой? – спрашивает Казимир. – Мне сказали, что ты умер.
Хохочет отец и пальцем куда-то в реку тычет. Посмотрел Казимир на реку, а это и не река уже вовсе, а пес его старый, и не на берегу он, а в лесу, собаку свою закапывает. И не то, чтобы закапывает, а в яму глубокую ее бросил и камнями кидает, чтоб та издохла. И каждым камнем ловко так попадает, а животное так скулит жалобно, что вся радость во сне и улетучилась.
И смотрит Казимир на собаку, и собака на Казимира смотрит, прямо в глаза ему, и голосом человеческим громко кричит на него: «За что? За что, Казимир?»
Открыл старик глаза в испуге, а над ним корчмарь – за грудки его трясет и орет: «За что?»
– Зачем окна мне побил, гад?!
Казимир спросонья только мычит да глаза таращит. Бросил его корчмарь, посчитав пьяным, да ушел.
Корчмарь ушел, а Казимир так и остался лежать, как был во сне. В голове только одно: «Что за сон дивный, что и не сон вовсе, а все это было уже где-то»
Припомнилась ему жизнь в деревне. Мать припомнилась ясно так. Странно это было, ведь мать он вроде и не видел никогда, и знал про нее мало. А тут вспомнил все, как в театре увидел со стороны: руки ее, на указательном пальце все время от иглы красное пятно, что-то шила она всегда, кружева делала на продажу.