Морозова и другие
Шрифт:
– А я уж было заскучал без тебя, – радостно продолжал Аким. – Даже, если бы ты и не вернулась, все равно ты меня счастливым сделала!
– Спасибо, Аким! – искренне сказала я. – Ты тоже мне очень помог.
Я снова видела зал Третьяковской галереи, снова меня рассматривали посетители и заглядывали мне в глаза. Я их не разочаровывала и яростно зыркала. Но пока ни одного знакомого лица не видела. С Акимом мы все время беседовали. Он рассказывал мне и о своей жизни у барина, правда, фамилии уже не помнил, и про господ художников, которых он частенько привозил в имение. Барин был знатным резчиком по дереву и гравером и происхождение имел немецкое. Я
– Вот глянь-ка на лики написанные, – говорил он мне. – Тут же нет ни одного счастливого лица. О ссыльной скорбят и боярышни в богатых шубках, и старушки, и девушки из народа. А бедная молодая монахиня! Гляди-ка, с каким ужасом смотрит.
– А вот же дети смеются, – возразила я.
– Да что взять с неразумных младенцев, – ответил Аким. – Они весело хохочут, потому что подражают взрослым. А другие смотрят на боярыню со страхом, кандалы их пугают на боярских руках. А глазищи у нее! Прямо как у тебя!
– А вот там лица вроде татарские?
– Да. Татары это. Гляди, как внимательно и уважительно смотрят. А вот там стоят староверы. Единоверцы боярыни ничем себя не выдают.
– Но в глазах у них столько страха и тревоги, – сказала я. – Видно, что переживают за свое будущее. А юродивый без всякого страха повторяет «преступный» жест.
– Да. Он не боится, – согласился Аким. – Ему-то чего бояться! Он же блаженный. Но этот жест он делает потому, что очень уважает боярыню.
Так прошло два дня. Я рассказала Акиму о консерватории, о том, как я оказалась в Третьяковской галерее и про свою подругу Светку, которая меня узнала. А оперу даже попыталась напеть. Получилось плохо. Тогда я просто рассказала ему либретто.
– Сдохла одна, злая злодеяца…
Вот мое повеление:
Погребите тело Феодорино в остроге за оградою…
А Морозовой ни есть, ни пити не давати!
– Умилосердися, рабе Христов, зело измогох от глада. Даждь ми калачика…
– Ни, госпоже, боюся…
– А ты дай мне хлебца, рабе Христов.
– Не смею.
– Сотвори добро, чадо, и любовь, рабе Христов, молю тебя, молю!
Аз женщина я есмь, ступай на реченьку да измый мне рубаху мою.
– Не смею.
– Неподобно ми в нечисте возлежиши в недрах матери своя земли…
Господи, прими мя…
– Успе блаженная Феодора с миром…
– О, православные, соберитесь матери и девы и рыдайте, плачьте и горче рыдайте со мною. Упокой души их, Господи. Во веки веков, Аминь…»
Когда наступила третья ночь, Аким попросил меня что-нибудь спеть:
– Ты же музыке учишься. Порадуй!
– Так я же на рояле играю и дирижирую, – сказала я. – А пою я плохо.
– А мне все хорошо будет!
Я задумалась. Надо бы человеку что-нибудь веселое и такое, чтобы он радовался, когда пел. И я запела Высоцкого:
В заповедных и дремучих, страшных Муромских лесах Всяка нечисть бродит тучей и в проезжих сеет страх. Воет воем, что твои упокойники. Если есть там соловьи – то разбойники. Страшно, аж жуть!Как Аким смеялся! Мне даже показалось, что на лицах наших картинных соседей появилось недоумение. Через час мы с ним уже хором орали. Аким быстро запомнил слова и с восторгом их повторял:
И теперь седые люди помнят прежние дела – Билась нечисть грудью в груди и друг друга извела. Прекратилось навек безобразие, Ходит в лес человек безбоязненно. И не страшно – ничуть!Ночью к «Боярыне Морозовой» два раза подходил охранник. Он недоуменно светил фонарем нам в лица, осматривал красные скамейки в середине зала, пожимал плечами и снова уходил. Утром на нас глазели все сотрудники галереи. Мы с Акимом заняли исходные позиции: он гаденько ухмыляется, я фанатично сверкаю глазами.
– Я вам точно говорю, здесь стоял гомерический хохот, – говорил охранник. – Тихий такой, но в ночной тишине его было слышно. Знаете, вот как будто хохотали басом в замедленной съемке. Звуки были растянутые такие. Но я отчетливо их слышал.
– Это уже второй случай с этой картиной, – сказала знакомая мне Галина Николаевна. – Может, батюшку нужно пригласить?
Я еле сдержалась, чтобы не заржать.
Целый день возле нас толкались люди. Как же они мне надоели! Все норовили заглянуть мне в глаза. Хорошо, что возле картины стояли ограждающие столбики, а то особо рьяные пытались даже дотянуться и потрогать снег на картине. К закрытию галереи меня уже сильно тошнило. Если бы не Аким, я бы точно потеряла сознание, если так можно выразиться о картинном персонаже.
И вдруг я снова почувствовала, что меня кто-то рассматривает. В галерейном зале перед картиной никого не было, но я чувствовала, что мне заглядывают в глаза. Я сосредоточилась и увидела Ольгу Маркисовну.
– Аким, прощай! – только и успела я крикнуть и оказалась на полу в учебном классе консерватории.
Ольга Маркисовна сидела на стуле возле окна и в руках держала «Шедевры Третьяковской галереи». Меня она заметила не сразу. Я больно ударилась головой об ножку фортепиано и села на паркете, потирая место ушиба. В классе были еще две мои сокурсницы, и они тоже заглядывали в альбом.
– Морозова! – вскочила Ольга Маркисовна. – Как вы здесь оказались?
Она и две девочки подбежали ко мне и попытались меня поднять. Я молчала, продолжала сидеть и держать себя за голову. Тошнило неимоверно. И я опять потеряла сознание.
Очнулась в нашей студенческой больнице. Возле кровати на стуле сидела Ольга Маркисовна. Медсестра убрала капельницу и вышла.
– Морозова!.. Фёкла. – тихо сказала Ольга Маркисовна. – Разве можно так пугать! Вы же еще не выздоровели, зачем вы пришли на занятия?