Морской офицер Франк Мильдмей
Шрифт:
— Никогда не бойтесь за меня, — сказал он.
Я собрал товарищей до его прихода и сообщил им мое намерение напоить его пьяным, прося их помогать мне в этом, и они охотно согласились. Я был уверен, что, доведши его раз до подобного положения, прекращу на будущее время все его диссертации в пользу умеренности. Товарищи мои, вполне предуведомленные, с какого рода человеком будут они иметь дело, встретили его при входе с лестными знаками уважения. Я представил ему всех их, подводя поочередно самым церемониальным образом, точно так, как представляются при дворе. Расположение его духа было самое повышенное. Вызов иметь честь выпить с ним рюмку вина, делался поодиночке и почтительно, на что он отвечал каждому из бывших за столом, с особенным удовольствием
— О, какая это капитальная лососина! — сказал капитан. — Откуда Биллет достал ее? Между прочим, заговори о лососине, слышали ли вы когда-нибудь о маринованой лососине в Шотландии? Мы все отвечали, что слышали.
— О, вы меня не понимаете, я не разумею мертвую маринованную лососину, а говорю о живой маринованной лососине, плавающей в лоханке так же проворно, как угорь.
Мы все изъявили свое удивление и отвечали, что никогда об этом не слышали.
— Я думаю, нет, — сказал он, — потому что этот способ недавно введен еще там в употребление одним из моих приятелей, доктором Мек — я не могу теперь хорошенько вспомнить его ломающее челюсти шотландское имя. Он был большой химик и геолог, одним словом, все, что вам угодно — сведущий человек, смею уверить вас, хотя вы, может быть, станете смеяться. Ну, слушайте ж, господа — этот человек, как говорится, попрал природу ногами и опрокинул ее вверх дном. Я сильно подозреваю, что он продал душу сатане. Но как бы там ни было, а только, поймавши живого лосося, он пускает его в лоханку, и каждый день все прибавляет соли, покуда вода не сделается так густа, как каша, и рыба едва может шевелить в ней хвостом. Потом он бросает туда цельные перечные стручки, по полдюжине фунтов за раз, и когда найдет, что их достаточно, начинает разводить всю приправу уксусом, покуда маринование совсем не окончится. Рыбам, конечно, очень не нравится это сначала; но привычка делает свое, и когда он показывал мне лоханку, они плавали там так же весело, как стадо плотвы. Он кормил их укропом, мелко изрубленным, и стручками черного перца.
«Как хочешь, доктор, — сказал я, — я никогда не верю на слово; покуда не попробую, не поверю даже собственным моим глазам, и могу только верить своему языку». (Мы посмотрели друг на друга).
«Изволь, я доставлю тебе это сию минуту», — сказал он и сеткой вытащил из лоханки одну рыбу. Когда воткнул я в нее вилку и нож, маринованье потекло из нее, как кларетовое вино из бутылки; я съел по крайней мере фунта два этой мошенницы, между тем, как она хвостом своим била меня по лицу. Я никогда не едал подобной лососины. Право, стоит поехать в Шотландию собственно за тем, чтобы поесть живой маринованной лососины.
Я дам кому угодно из вас письмо к моему приятелю. Он будет рад видеть вас, и тогда вы можете убедиться. Припомните мое слово, что когда вы раз попробуете лососины, таким образом приготовленной, то никогда больше не станете есть другой.
Мы все сказали, что находим это весьма вероятным.
Пробки от шампанского полетели вверх так же громко и высоко, как его бомбы под Акрой; но мы, надеясь позабавиться его языком, были сколько можно воздержны. Увидевши, что разговор начинал делаться общим, я, попросивши одного из товарищей моих разрушить бисквитную пирамиду, стоявшую перед ним, искусно обратил его речь на Египет.
Этого было достаточно: он начал с Египта, и увеличивал число и невероятность небылиц по мере того, как мы поддакивали ему. Никакая человеческая память не в состоянии была запомнить всего, что рассказывал наш новый Мюнхгаузен.
— Да вот кстати, говоря о воде Нила, — сказал он, — я вспомнил, что когда был старшим лейтенантом на корабле «Белловон» я пришел в Минорку только с шестью тоннами воды в трюме; но через четыре часа мы налили триста пятьдесят тонн. Я заставил всех работать. Сам адмирал с своим штабом был по горло в воде наравне с прочими.
— Адмирал, — говорю я, — нет никому пощады. Ну, слушайте же, на другой день мы вступили под паруса; такого ветра, как тогда, я не видывал во
всю свою жизнь: мачты наши слетели долой, и жестокие волны почти смывали нас. Одну из шлюпок, висевших на боканцах, оторвало, и она исчезла из глаз, прежде нежели достигла воды. Смейтесь над этим, сколько вам угодно, но это еще ничто в сравнении с тем, что случилось с военным шлюпом «Сваллов». Он был вместе с нами; ему хотелось уйти от бури, но, клянусь Юпитером, она занесла его на две мили вовнутрь земли — пушки, людей и все; на следующее утро они увидели, что утлегарь их проскочил в окно церкви. Все жители божились, что еретики сделали это нарочно. Капитан был принужден вооружить своих людей и идти с ними к морскому берегу, предоставляя шлюп народу, который до того был раздражен, что зажег его совсем забыв о присутствии пороха на судне; его взорвало, и с ним вместе множество голов взлетело на воздух.Трудно сказать, до каких пор продолжал бы он свои истории; но они, наконец, наскучили нам, и потому мы начали подливать ему вино, покуда он не перешел к дружеской откровенности.
— Ну, послушай (икотка) ты, Франк! Ты, черт тебя возьми, добрый малый; но этот одноглазый пушкин сын — я отдам его под военный суд, первый раз, что поймаю пьяным; я повешу его на ноке рея, и ты будешь у меня старшим лейтенантом. Только приди мне сказать, когда он хватит вина, и я запрячу его, его мигающий глаз — дерзкий, Полифемом смотрящий (икотка)…
Тут он начал уже забываться, говорил сам с собой, и смешивал меня с старшим лейтенантом.
— Я научу его писать глазному управлению об увольнении на берег…
Приближаясь, наконец, к финалу, он начал петь.
После этого его голова завалилась назад, он свалился со стула и растянулся неподвижно на ковре.
Решившись с самого начала не пускать его в таком положении на улицу и не выставлять на позор, я заблаговременно распорядился приготовить для него комнату в трактире; позвал слугу и приказал ему нести его на кровать.
Удостоверившись, что он положен как надо, что ему развязан галстук, сняты сапоги, и голова немного приподнята, мы оставили его и возвратились к столу, где окончили вечер весьма приятно, но без вторичной жертвы опьянения.
На следующее утро я пришел к нему. Казалось, он чрезвычайно тяготился моим присутствием, полагая, что я хотел упрекнуть его в невоздержности; но, не имея вовсе этого намерения, я спросил его, как он себя чувствует, и изъявил сожаление, что вчерашняя веселость прервана была таким несчастным образом.
— Что вы думаете, сэр? Вы думаете добиться от меня сознания, что я был не трезв?
— Совсем нет, — сказал я, — разве вы не знаете, что на половине вашего прекрасного и увлекательного рассказа вы упали со стула в припадке падучей болезни. Скажите, вы разве подвержены ей?
— О, да, мой любимый, как же, и весьма подвержен; но я давно не имел припадка и полагал, что болезнь меня оставила. Четыре раза подкашивала она меня и принуждала оставлять службу, именно в то самое время, когда я наверное шел к производству.
После того он сказал мне, что я могу, если угодно, оставаться тот день на берегу. Должно отдать ему справедливость, что он мастерски понял меня, приписывая свое падение падучей болезни. Как только я вышел от него, он встал с кровати, отправился на бриг и высек двух человек за пьянство накануне.
Я не преминул рассказать все случившееся товарищам на бриге. Через несколько дней после того мы отправились на Барбадос.
В первое воскресенье, встреченное нами в море, капитан обедал с офицерами в кают-компании. Немедленно пустился он в обыкновенный свой поток лжи и хвастовства, всегда бесивший доктора, весьма благородного молодого человека родом из Уэльса. В этих случаях он никогда не упускал посмеяться насчет капитана, прибавляя два или три слова к концу каждого анекдота, и делая это так серьезно и скромно, что незнавший его мог бы подумать, что он в самом деле говорит серьезно. Капитан возобновил рассказ свой о корпусе пуделей для вырывания трубок из бомб.