Мощное падение вниз верхового сокола, видящего стремительное приближение воды, берегов, излуки и леса
Шрифт:
— Бес арапский… восьми трут… рапский… — Колька едва шевелил рассохлыми земляными губами.
Тем временем цыган полуживого Козла ловко на спину перевернул, цепь — вовсе не собачью, цепь человечью, с двумя браслетками на концах — Кольке на руки навесил, потом дернул его на себя, кое-как усадил.
— На жопу! Ты у меня на жопу сядешь! Ты думал в мыслишки свои спрятаться? Думал, эти крыластые тебя уволокут? Думал, яйца свои на сковородочке греть будешь? Хрен тебе! У них силы больше нет! И у ментов — нет! Вся сила у меня, у нас!… Так что — в степь! В бессарабскую! Будешь колодцы рыть, будешь ворот крутить, заместо кобылы слепой по кругу ходить! Ты мне, бугай, теперь всех бомжей заменишь!
Бессарабец снова ударил Кольку,
Бессарабец же подхватил с земли пышущий синим пламечком сварочный аппарат и, не помня себя, заорал снова что-то безразумное на слова уже неразделяемое:
— Ардэфрижэбейжги! Уходухоца!
Внезапно тон бессарабца резко поменялся, слова из него побежали совсем другие:
— А может тебя на кол? На колышек? Попозже или сейчас? На колышек? А? — нежно загундосил он. Но тут же и опять впал в ярость.
— А ну, гляди сюды! Гляди! Больше не придется!
Бессарабца метнуло чуть вбок, затем он опустился перед сидящим на корточки и вдруг направил синее пламя Кольке прямо в лицо.
Колька подбросил вверх окованные кандалами руки, но защититься как следует не успел: в глаза ему ударил такой же быстрый как сон, и такой же синий, как крыло грача или ворона (ежели смотреть на крыло снизу), огонь.
Цыган плеснул пламенем сначала в глаз левый, потом в глаз правый, и перед Колькиными очами вздулись два белых огромных пузыря, затем пузыри эти лопнули, и прижались к глазным Колькиным яблокам две начищенные до резучего блеска алюминиевые сковородки. Через несколько мгновений упали вниз и сковородки и запылали калиновым огнем сами зрачки, зеницы. А потом уже все огни — синие, калиновые, белые, — стали стремительно и нагло гаснуть, темнеть…
Огонь темнел, гас, наливался густой чернильной синью и аспидной чернотой — пока перед глазами Козла не разлились, наконец, два бездвижных, мертво зыблящихся озера, два громадных черных провала.
Полуслепота, а может и полная слепота опускалась теперь на Кольку. Но, странное дело, в этот самый миг, миг полного или частичного ослепления (полностью он ослеп или частично, Колька разобрать никак не мог), странно, но именно в этот миг Колька увидел нечто, чего не видел никогда, и что условно можно было бы назвать Высшей Силой.
Не мышки! Нет! Огромное солнцебородое лицо тихо глянуло на него и тут же исчезло. Вместе с лаской, с любовью этого огромного лица исчезла и каменная, выламывающая из тела остатки сознания боль, пропал мертвый испуг слепоты. Кольке стало тепло и сладко от крови на лице, стало жарко и не стыдно от мочи, растекшейся по штанинам, он задрожал мелкой, страстной, почти любовной дрожью, и тут же на миг словно заплелся умом за разум, забылся…
— Ах ты, красавец мой слепенький… Душка, душка… — опять томно загундосил над вскоре очнувшимся Колькой бессарабец. — на животик ляг, на живот…
Колька почувствовал: ногам его стало холодно, а затем меж заголившихся, покрытых гусиной кожей ягодиц, словно бы вонзили дымящийся кол. Но и это унижение не убило Кольку. Ласка высшего прикосновения, ласка невиданного доселе лица, ласка чуть ощутимых облачных перстов — продолжалась. Ласка эта гасила боль, вынимала из сердца тугу. И поэтому Кольке стало вдруг все равно, куда с этой лаской великой плыть: вниз ли по Волге, в Бессарабию ли, в Москву ль…
30
— Опять твой педя-петушок бомжей приволочет!
— Ничё, нам и бомжи сгодятся…
Две грубоокрашенные в пшеничный цвет, одетые в цветное, частью высокомодное, а частью вульгарное и старое тряпье женщины разом рассмеялись. Обе они сидели в новеньких зеленых жигулях на
заднем сиденье. Рядом стояли еще две машины. В каждой их них — и тоже сзади — сидело по квелому мужичку. Глаза у квелых, бледных, видно некормленых мужиков были черными плотными тряпицами аккуратно завязаны, рты — заклеены, хоть и прозрачным, но плотным скотчем. Правда, ни кричать, ни вырываться мужики с черными повязками на глазах, кажется, вовсе не собирались.— Возись потом с ими, с бомжами… Как не мужики совсем!
— А чё. Стояк небось есть, а барабан крутить всякий может! С паршивой собаки хоть шерсти клок!
Женщина постарше вдруг высвободила из-под кофты обе руки, одну руку этой самой псиной изогнула, другой же рукой стала выщипывать у воображаемой собаки шерсть: из спинки, из спинки, из-под живота, из хвоста! Женщина помоложе тоже не отставала, с охотой принимая участие в игре: она медленно складывала кукиш и водила им вокруг “собаки”, потом вместо кукиша выкруглялось у нее вдруг из двух пальцев кольцо, в кольцо это входил палец указательный, смех из жеманного и робковатого превращался в грозный, пекучий, дерзкий…
— Федоровцев везем… Глазных… С операции… Ох, умора! Это ж надо такое придумать! Ну твой петух дает, ну дает! — на несколько мгновений приостанавливая смех, постанывала та из женщин, что была помоложе.
Однако смех ее тут же вскипал вновь.
31
По вялой, белой щеке Козла текла мелкая одиночная слеза.
— На, на, послухай!
Враз подобревший бессарабец, державший Кольку подмышками, тащивший Козла к выходу из коптильни, тут же его отпустил, выхватил из-за пазухи серебристый плейер с одним малым черным наушником.
— Та не тоскуй ты так! Не рви мне душу! Музыку, говорят тебе, послухай! Мне ж не жалко! Там песенка как раз есть… Ну, как ее: “When blin… When blind is cry…” Счас, счас найду… А ты ничего, справный мальчишечка. И видеть — чуток будешь!
Бессарабец засуетился. Пытаясь побыстрей отыскать нужную музыку, он стал перематывать пленку, потом воткнул наушник Кольке в ухо, плейер бросил ему на грудь и все так же на спине потащил прибитого и продырявленного Козла к машинам.
Музыка отзвучала и выключилась, — видно, песня на пленке была последней, но Колька, учившийся пять лет на баяне и учившийся хорошо, все повторял про себя нотами ее мелодию, повторял, потому что память имел острую, а слух имел цепкий, почти звериный: “Соль-ре, соль-ре-ми-соль! Соль-ми-до, си бемоль! До-си бемоль, до-соль…”
32
Сокол смекнул, наконец, зачем вынесло его из леска. Сообразил, отчего мотало и кидало его вверх-вниз весь день. Он летел за соколихой!
Это была радость нечаянная и был дар несказанный: почуять здесь, за излучиной Волги, свою пару! От такой радости сокол почти перестал замечать окружающее, а если и замечал его, то значения увиденному придавал мало.
Он, конечно, видел — но уже крайком глаза, нецепко — яхту-паровичок близ берега, видел трех выползающих из пещеры нищих, еще недавно сговорившихся с цыганами ехать на юг, но отчего-то вдруг раздумавших, видел рядом с нищими и бородатого воина, готового перевернуть, изменить разом и свою, и чужую жизнь. Видел сокол также сидящих неподалеку в зеленой машине египтянок-не египтянок, цыганок-не цыганок. Видел: готовы они уже тронуться в путь, и опять на юг, на юг! Может, как раз туда, откуда только что прилетел и сам сокол, туда, где висели густо-рясно смоквы и виноград, где сушился всякий прекрасный чеснок, где лежали на блюдах плоды “кау” и плоды “некут” и огурцы зрели, какие только бывают. Туда, где в урочный час появляется над левым глазом созвездие Сах, а над глазом правым появляется созвездие бегемотихи (по-здешнему — Малой Медведицы), где широчайший Хапи несет на своей воде любую и всяческую жизнь и сверкает по ночам зелеными глазами богиня-кошка Баст…