Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Флаер, словно первая костяшка домино, опрокидывает ряд воспоминаний: с глухим стуком падают традиции Дня труда, Элвис, фейерверки – все, что было раньше, падает, падает…

И на расстоянии в тысячу миль я чувствую, что мама нуждается во мне. Я уверена в этом – уверена всецело, наверняка, стопроцентно, как не была уверена ни в чем и никогда прежде.

До Дня труда четверо суток.

Девяносто шесть часов.

Я не могу опоздать.

3. Мчимся на север

1 сентября, ближе к вечеру

Дорогая Изабель.

Я помираю со скуки. В автобусе. Сидя рядом со старушкой, которая все время наклоняется, будто хочет начать разговор. Чтобы сохранить здравомыслие, пишу.

День труда – Причина № 2.

Знаю, о чем ты подумала. «Серьезно, Мим? День труда?» Что ж, справедливо.

Ведь что такого особенного в первом понедельнике сентября, что в честь этого правительство закрывает всю страну? Если честно, кабы не отменяли уроки в школах и не продлевали «счастливые часы» в барах, сомневаюсь, что кто-нибудь вообще знал бы о существовании этого праздника.

Но я бы знала.

В один такой день, лет шесть или семь назад, мама встала прямо посреди ужина и спросила, не хочу ли я прогуляться. Папа, опустив голову, гонял еду по тарелке.

– Ив, – прошептал он, не поднимая глаз.

Помню, как я хихикала, потому что казалось, будто он дал имя своему ужину. Мама сказала что-то о пользе упражнений после еды, взяла меня за руку, и мы вдвоем вышли из дома и потопали по молчаливым улицам нашего района. Мы смеялись, болтали и снова смеялись. Мне нравилось, когда она такая: молодая, веселая и стремящаяся сохранить молодость и веселье, и неважно, что было вчера или позавчера, главное – это Беззаботная Юность Прямо Сейчас.

Большая редкость.

Так о чем это я…

Вот тогда мы и нашли это. Вернее, их. Наших людей.

Только представь, они жили в Утопии – тупиковом переулке, втиснутом между кварталами. А мы, свернув за угол, точно шагнули в Алисино Зазеркалье, только вместо Бармаглота и Красной Королевы наткнулись на революционеров и идеалистов, людей, проклинавших Человека, людей, отказавшихся поклоняться пригородной заурядности. И пока остальные в округе смотрели телик или резались в видеоигры, в этом небольшом тупике веселились на всю катушку.

Этот народ понимал Беззаботную Юность Прямо Сейчас.

Мы с мамой возвращались к ним каждый День труда и приобщались ко всему: жарке поросенка на вертеле, продаже лимонада, пиву в ведерках, громкой музыке из стерео, шалостям неугомонных детей, размахиванию флагом, фейерверкам и безудержному чревоугодию. Мы предусмотрительно и жадно впитывали все и вся, прекрасно зная, что до следующего раза придется ждать еще 364 дня. (В тот первый год мы вернулись туда на День поминовения – шиш. Ничего. Будто пустой бейсбольный стадион. И на Четвертое июля то же самое. Полагаю, в этом смысле Утопия походила скорее на Нарнию, чем на Зазеркалье. Где ожидаешь, там – а точнее, тогда – ее не найдешь.)

Подводя итог: в противовес пригородной заурядности Утопия являла собой искренний бунт, и мы наслаждались каждой мятежной минутой.

Но это была присказка.

А теперь сказка.

В прошлом году, когда фейерверки только набирали обороты, мама вдруг отставила пиво и начала благодарить всех и прощаться. Странно – мы никогда не уходили так рано. Но я не стала спорить.

Что важно для нее, важно и для меня. Нехотя я последовала за ней на другую сторону зеркала. Мы любовались фейерверками издалека, пока шли, держась за руки (да, я ходила с мамой за ручку, но наши отношения никогда не были обычными). И внезапно мама замерла. Этот образ – ее силуэт на фоне черного неба с расцветающими повсюду величественными вспышками огней – я сунула в задний карман и теперь могу вытащить, когда захочу, и вспоминать ее снова и снова, и снова, и снова… вечность вечную.

– Мэри, – прошептала мама.

Она не смотрела на меня и мыслями витала где-то, куда мне никогда не попасть. Я ждала, что она скажет, ведь мы всегда так общались. Не подгоняя. Несколько минут мы стояли там, на притихшем тротуаре, застрявшие между бунтом и заурядностью. Далекие взрывы фейерверков становились все реже, и мир вокруг нас погружался во тьму, будто пиротехника Утопии была единственным источником света. Тогда мама отпустила мою руку, повернулась и прошептала:

– Некогда я была прекрасна. Но никогда он меня не любил.

Интонации казались знакомыми, будто какой-то темноглазый подросток пел о чем-то банально-трагичном. Но мама не была подростком, как и слова ее не были банальностью.

– Кто? – тихо спросила я. – Папа?

Она так и не ответила и в конце концов вновь двинулась к нашему дому, к заурядности, прочь от восхитительного бунта. А я молча шла следом.

Я помню все так, будто это было вчера.

Помню, потому что тогда мы в последний раз держались за руки.

До связи,

Мэри Ирис Мэлоун,

исключительная бунтарка

– Какие интересные. И где же продают такие обутки?

Полагаю, я и так слишком долго умудрялась избегать разговора со старушкой.

– В «Гудвилле», – отвечаю, запихивая дневник в рюкзак.

– В каком именно?

– Я… если честно, не помню.

– Хм-м. С ремешочками, да? И такие цветастые.

Старушка права. Только в восьмидесятые,

когда миром правили фуксия и электронная попса, могли делать такие ослепительно-яркие боты с высоким верхом. С четырьмя ремешками-липучками на каждом, на всякий пожарный. Дома в моем шкафу целая куча неношеных кроссовок – попытки Кэти заменить еще больше кусочков моей старой жизни.

– Моя мачеха их ненавидит, – говорю я, откидываясь на спинку сиденья.

Наморщив лоб, бабулька наклоняется, чтобы получше рассмотреть мои ноги:

– Что ж, а по мне, очень даже. Я бы сказала, манифик.

– Спасибо, – улыбаюсь я. Кто в наши дни говорит «манифик»? Затем гляжу вниз на ее белые кожаные туфли с трехдюймовой подошвой и широкими застежками на липучках. – Ваши тоже клевые.

Старушечье хихиканье перерастает в глубокий искренний смех.

– О да, – выдыхает она, отрывая от пола обе ноги. – Супермоднявые, скажи ведь?

Признаюсь, поначалу я боялась сидеть с какой-нибудь бабкой – ну, знаете, пчелиный улей на голове, вязаная водолазка, запах лукового супа и неминуемой смерти. Но, когда автобус забился, выбор мест был невелик: либо старушка, либо Пончомен с остекленевшим взглядом, либо стотридцатикилограммовый Джабба Хатт. Так что я рискнула. Прическа-улей? Есть. Вязаная водолазка? Есть. Гериатрическое гестапо было бы довольно. Но ее запах…

Я пытаюсь разобрать его с тех пор, как уселась. И он совершенно точно антистарческий. Похоже на… попурри, наверное. Заброшенный чердак, самодельное стеганое одеяло. Долбаное печенье только из духовки с… легким ароматом корицы. Да, именно.

Господи, обожаю корицу.

Старушка ерзает и случайно сбрасывает свою сумочку на пол. У нее на коленях я вижу деревянный ящичек не больше обувной коробки – глубокого красного оттенка, с латунным замком. Но самое примечательное то, как она его сжимает: левой рукой, отчаянно, до побелевших костяшек.

Я поднимаю и возвращаю сумочку, и старушка, вспыхнув, кладет ее поверх шкатулки.

– Спасибо, – говорит, протягивая руку. – Кстати, я Арлин.

Ее кривые пальцы, опутанные паутиной выпуклых вен и ржавых колец, торчат во все стороны. Неудивительно, что рукопожатие оказывается слабым, удивительно – что довольно приятным.

– Я Мим.

Все той же свободной от шкатулки рукой старушка поправляет покосившийся пчелиный улей на голове.

– Какое любопытное имя. Мим. Под стать обуткам.

Я вежливо улыбаюсь:

– На самом деле это акроним.

– Что?

– Меня зовут Мэри Ирис Мэлоун. Мим – всего лишь аббревиатура, но в детстве мне казалось, что это самое настоящее имя, и по смыслу больше подходит.

– Как умно.

– Мэри – имя моей бабушки.

– Очень милое.

– Наверное, – пожимаю я плечами. – Просто оно не…

– Не катит к кроссовкам? – заканчивает Арлин, толкая меня в бок.

Она умеет удивлять: обувь на липучках, манера выражаться, «манифик» и «моднявость». Интересно, осталась бы она столь же любезной, вывали я на нее все – вплоть до «последних новостей»? Я ведь могу. Эти ярко-голубые глаза так и умоляют, напрашиваются.

– И кто у тебя в Кливленде? – Арлин кивает на мой рюкзак.

Из бокового кармана торчит угол конверта, обратный адрес виден отчетливо.

«Ив Дарем

А/я 449

Кливленд, Огайо, 44103»

Я запихиваю конверт поглубже.

– Никого. В смысле… дядя.

– Да? – Арлин приподнимает брови. – Хм-м…

– Что?

– Ну, по-моему, Ив – довольно занятное имя для мужчины.

Будто священник на исповеди, Арлин не отвечает на мой взгляд. Она складывает руки на коленях поверх сумки и, уставившись перед собой, ждет, когда я скажу правду. Мы только встретились, но время не имеет значения, когда речь заходит о родственных душах.

Отвернувшись, я смотрю, как густой лес за окном размывается, и тысяча деревьев становится одним.

– Мои родители развелись три месяца назад, – громко говорю я, чтобы Арлин услышала за шумом мотора. – Папа нашел себе другую «У Дэнни».

– В закусочной?

– Дурость, да? Нормальные люди находят там только завтрак.

Арлин над моей шуткой не смеется, что роднит нас еще больше. Некоторые шутки и не должны быть смешными.

– Шесть недель назад состоялась свадьба. Теперь они женаты. – От сказанного грудь сдавливает. Я впервые произнесла это вслух. – Ив – моя мама. Она живет в Кливленде.

Я чувствую руку Арлин на плече и боюсь того, что за этим последует. Напичканный ярлыками монолог. Ободряющая проповедь, просьбы оставаться сильной пред лицом крушения американской семьи. Как по учебнику. Взрослые просто не в силах удержаться от Мудрых Речей.

– Он хороший человек? – спрашивает Арлин, будто и не читавшая тот учебник.

– Кто?

– Твой отец, милая.

Теперь за окном целый океан деревьев, и я вижу все словно в замедленной съемке: каждый ствол (якорь), каждую верхушку (накатывающую волну), тысячи изогнутых ветвей, листьев, острых сосновых иголок. Мое прозрачное отражение в стекле напоминает призрак. Я часть этого древесного моря, этого смазанного пейзажа.

Поделиться с друзьями: