Московские дуры и дураки
Шрифт:
Неутешная толпа прямо с. похорон пошла в безумный дом, и венчала там на место Ивана Яковлевича нового юродивого, который уже лежал на его месте, испив малую толику от заупокойные чаши.
Новый юродивый, еще при жизни Ивана Яковлевича писавший записочки, сгоряча говорит не уставая, говорит много, но совершенно безотносительно к нуждам посетителей, и все больше о политических неустройствах, до которых никому дела нет. И поклонники умершего пророка, скорбя о невозвратной их потере, никак не могут забыть старого лжепророка. Московские купчихи завертывают в дорогие турецкие шали свечи и ладан, едут на могилу Ивана Яковлевича, и, отдавая там свои дары, говорят: свечи и ладан нашему батюшке, а шаль священнику.
Семен
Сравнивая Семена Митрича с Иваном Яковлевичем, мы находим в последнем великого древнерусского философа и мыслителя, не имеющего, по-видимому, ничего общего с первым; но они родные друг другу, и только Семен Митрич несколько пооткровеннее Ивана Яковлевича. Если Иван Яковлевич валяется на полу в пыли, в грязи, в сале, то Семен Митрич — это просто масса живой грязи, в которой даже не различишь, человеческий ли это образ или животный. Было в Москве одно купеческое семейство, состоявшее из отца и сыновей, жили они хорошо, но, по смерти отца, сыновья поссорились, разделились, при разделе один обманул другого, и вот начали жить они отдельно, проклиная друг друга. Один из братьев скоро умер, успев отдать свою дочь в Никитский монастырь, где она жила до последнего времени, а другой, весь прожился, стал юродствовать и, наконец, сделался Семеном Митричем. В славу он вошел на Смоленском рынке, пятьдесят лет тому назад. Прежде, он все зимой бегал на реку умываться, бегал босой и в одной рубашке, потом засел дома и начал предсказывать. Последние 25-ть лет жил он постоянно на одной квартире у Николы на Щепах, в доме купца Чамова, где и умер. Идя к нему, надо было, войдя в ворота, пройти через грязный переулок на заднем дворе спуститься в подземелье, и тут направо была кухня, где он жил. Кухня — вроде подвала со сводом; прямо русская печь; направо окно и стена, уставленная образами, с горящими лампадами; налево в углу лежит на кровати Семен Митрич; возле него лохань; в подвале мрак, грязь, сырость, вонь… Он прежде все лежал на печи, потом лег на постель, с которой ни разу не вставал в продолжение последних нескольких лет. Тут, лежа на постели, совершал он все отправления; прислуживавшая ему женщина одевала и раздевала его, иногда раза по два мыла его и переменяла у него белье. «Если же не доглядишь»! рассказывала она: «так он и лежит»… «А то», прибавляла другая, «ручку бывало замарает: ты подойдешь к нему, а он тебя и перекрестит». Вот это-то и было у Семена Митрича великим подвигом, поэтому-то и он считался великим подвижником! Церкви, по обыкновению, он не знал. Богу незнамо когда молился, говорили мне у него. Вот Иван Яковлевич — тот великий философ. Он бывало и от писаний скажет, и эллинской премудрости научит, и табачок освятит, а Семен Митрич ничего этого не знал. Во-первых, он не любил, чтоб его спрашивали о чем-нибудь. Спроси его кто-нибудь о женихе, или о пропаже, или, как одна барыня, спросила, куда убежала ее девка? он или обольет помоями, или какою нечистью обдаст. Для получения от него ответа нужно было только подумать, а он и скажет. «Святой был человек!» прибавляла рассказчица. Да и говорил он, не ухищряясь, как велемудрый Иван Яковлевич, а просто, что ему взбредет на ум: «доска», «полено», «воняет», «вши» и т. п., а почитательницы-то его над каждым таким словом и ломают голову, отыскивая его таинственное значение. Богатая купчиха из Рогожской выдавала дочь замуж и приехала спросить у Семена Митрича: что жених? выдавать ли дочь? и т. п. Вошла и села она, а он и говорит: «доски»! — «Что это за доски»? спрашивает купчиха: «какие у меня доски! у меня все сундуки, набитые шелком да бархатом.» — «А мы отвечаем ей», говорила мне рассказчица: «что не знаем,» а сами думаем: как не знать? известно, что значит «доска» — «гроб». — Так ведь и сделалось: дочь-то у купчихи умерла…. Стал он — Семен Митрич — приближаться к кончине. Исповедался, причастился и маслом соборовался, и за день до Нового года (1864) преставился. «Хорошо он умер?» спрашиваю я. «Ах, так-то хорошо! так-то хорошо! Да кому ж и умирать так, как, не великим подвижникам!» Еще во время болезни навещали его купчихи, барыни, княгини, графини. Которая сама не приедет, та девку или лакея пришлет: «что, как Семен Митрич?» Больше всего бывали у него штабс-капитан З-ий, да его супруга, из купеческого рода: то один приедет, то другая. Хоронил его г. З-ий. Положил его в дорогой гроб, за который дали двадцать восемь рублей. Пока еще стояло тело, панихиды не прекращались с утра до ночи: отслужили одну, сейчас же просят другую. Обедню во время отпевания служили соборне: протоиерей, два священника, три дьякона, и пел хор певчих. Говорили, будто один человек очень сердился, что ему не сказали про смерть Семена Митрича: тогда, говорила рассказчица, не столько было бы духовенства! Другие же, как только узнали про его смерть, тотчас начали стекаться из разных мест. Стечение народа было страшное! Двор постоянно был полон; где лежало тело, туда уже нельзя было и пролезть. Все имущество Семена Митрича растащили на память и из почтения, и теперь берегут где-нибудь… Один тащил его подушку, другой какую-нибудь его тряпицу, третий ложку, которой он ел, четвертый его опорки… и т. д. Все образа взял, с разрешения священника, Иван Степанович, живущий на Пахре, о котором мы ниже будем говорить. Хоронили его на четвертый день, но многие сердились, зачем так скоро его хоронят. Переулки, примыкавшие к дому, где жил Семен Митрич, церковь, — все это захлебнулось народом. В церкви, во время обедни, у гроба его стояла стена народу; все лезли, кто приложиться, кто только чтоб до него дотронуться… И эти стены народа, окружавшие гроб, по окончании отпевания, сдвинулись и подняли гроб и понесли его на Ваганьково кладбище. Впереди всей процессии скакал неизвестный никому юродивый босиком и в черной рубашечке. Скачет, скачет, остановится, три раза поклонится гробу, и снова скачет. Потом несли образ, шла певчие, духовенство, плотная масса народа на головах несла гроб, следовали другие массы народа, ехали экипажи… На кладбище ревнителями было устроено обильное угощение. Разошлись поздно.
Данилушка Коломенский
Он из крестьян. История жизни его печальна и трогательна — это история того, как у нас падают и замирают сильные натуры.
Данила Иванович, или, попросту, Данилушка, уроженец Московской Губернии, Коломенского Уезда, села Лыкова, принадлежавшего Б. Он сын лыковского крестьянина Ивана Ефремова, мужика богатого, и закоренелого раскольника, который считался первым начетчиком и исполнителем разных обрядов, имел у себя моленную, где попом была его жена, мать Данилушки. Она постоянно пребывала в моленной, собрав около себя старух, читала им писания и толковала, и за то всеми была уважаема. Село Лыково разделялось на две слободы и обе слободы ходили молиться к Ивану Ефремову; ему же отцы поручали своих детей, товарищей Данилушки. Но эти товарищи ему не нравились, как вероятно, не нравился и тог мрачный дух, который господствовал в доме его отца, и Данилушка вырастал одиноко. Никогда он не играл с детьми из своей слободы, а лет с десяти стал ходить в другую слободу, называемую Бутырки, где не было ни одного раскольника, и охотно играл с тамошними мальчиками. Игра деревенских мальчиков, обыкновенно, бабки. Данилушка, наиграв у мальчиков бабок, им же их потом и продавал, играл же он лучше всех, несмотря на то, что был очень близорук. Когда ему было лет двенадцать, искусство его играть в бабки дошло до чрезвычайности: он один всех обыгрывал, и мальчишки покупали бабки не иначе, как у него. Таким образом, оборот маленького капитала Данилушки шел быстро: у него в неделю скоплялось до 30 к. сер.; но эти деньги он никогда не носил домой, а отдавал их на сбережение бутырскому мужику Герасиму, церковному старосте. Герасим любил мальчика за сиротливость, давал ему ужинать, оставлял его у себя ночевать и мальчик полюбил его, и просился у него жить, потому что дома ему приходилось плохо: отец больно бил его, за нехождение в молельню. И Герасим, наконец, взял к себе Данилушку, стал приучать его к церкви, т. е., брать постоянно с собой, или посылать, вместо себя, к ящику, заставлял его в свободное время, становиться на клиросе и петь по слуху, потому что, как мы уже сказали. Данилушка был близорук и не мог учиться грамоте. Мало-помалу Данилушка привык к церкви, в продолжение каких-нибудь 8-ми или 10-ти месяцев выучил несколько тропарей, и прислушиваясь, подпевал дьячку. Между тем, отец Данилушки сердился, ходил браниться с Герасимом, и жаловался на него барину, что он держит его сына. Герасим спрятал мальчика, сказав, что он ушел, неизвестно куда, а барин, как только узнал, что это мальчик смирный и добрый, взял его к себе в дом. С этого времени Данилушка окончательно возненавидел своего отца и уж больше у него не жил. Барин сделал Данилушку слугою, стал его одевать, обучать, и хотел даже снова начать учить его грамоте. И вот в будни Данилушка служил в барском доме, а по праздникам продолжал ходить на клирос и служить в алтаре. Но ему скоро надоело ходить обутым в сапоги. С неделю походил он в барской одеже и сапогах, а потом и то и другое скинул и принес барину, сказав, что ходить в этом не может, потому что все падает. Убежденный откровенным признанием Данилушки, барин позволил ему не носить сапогов, кроме воскресных дней, но для него и это было тяжело. В первое же воскресенье он поднес барину, в церкви, сапоги, и сказал: как хотите, а сапоги не надену. С этих пор Данилушка уж больше никогда не носил сапог, а потом освободился и от барской службы. В праздник и в будни, он постоянно пребывал в церкви, а когда не бывало службы в селе Лыкове, то бегал в соседние селы, за две, за три и за пять верст. На дворе, бывало, темно еще, а Данилушка бежит куда-нибудь к заутрени, и как бы рано она не началась, а он уж, верно, поспеет к самому началу. И не останавливал его никакой мороз, хоть бы в тридцать градусов: решительно в одной рубашке, по колена в снегу, по оврагам и полям бежит он к заутрени, в село Новое, или Семеновское. Сначала Данилушка больше всего ходил в село Новое: оно от Лыкова на расстоянии версты, не более. Потому ли он ходил в новинскую церковь, что близко, или ему нравилась тамошняя служба — Бог его знает, но только там постоянно его видали, и раньше всех. Если, случалось, придет он раньше благовеста, то зайдет в ближайшую крестьянскую горенку, и там дожидается, пока заблаговестят. А заходил он больше всего к старику скотнику Герасиму, который с 9-ти лет постоянно состоял при храме Божием, и знал отлично весь порядок службы. Как скоро ударят в колокол, сейчас Данилушка и начнет надоедать дяде Герасиму, чтоб шел скорее в церковь, и когда они придут и станут на клирос, дядя Герасим дает Данилушке тон, как петь, и Данилушка, прислушиваясь к нему, подтягивает. Так несколько времени ходил он в эту церковь, и вдруг что-то ему не понравилось, и он начал ходить в другое село — Шкинь в 4 верстах от Лыкова. Шкинский церковный староста, человек с состоянием и благочестивый, увидя в Данилушке особую ревность к церкви, пригласил его к себе жить, а у него, на то время, умер барин, отец же от него отступился, так что он был вполне свободен. Оставшись у шкинского старосты, Данилушка получал от него красные рубашки, постоянно ходил в церковь, и еще усерднее обыгрывал в бабки мальчиков, и больше носил домой денег. Мы видели выше, как Данилушка, с раннего детства, искал нравственной свободы и простора жизни. И вот, теперь, он был вполне свободен, но выхода, как и прежде, у него никуда не было, и он стал снова тяготиться своей свободой, снова бежал чего-то искать, но дух его не был уже чист, как прежде: он много потерял с того времени, как, десятилетним мальчиком, в первый раз убежал играть в чужую слободу… он уже становился лжеюродивым. Около четырех лет, он прожил у шкинского старосты, и потом ушел в Коломну, где его приняли как настоящего юродивого. Там ходил он по улицам, по церквам, ему давали денег, он деньги брал, опускал их за пазуху, и вечером относил в свою квартиру, которая прежде была в доме почетного гражданина К., а потом у Ш. По прошествии недели навещал его шкинский староста, обирал у него деньги и увозил к себе в церковь, где, в непродолжительное время, накопились целые кучи медных денег. А Данилушка продолжал ходить по городу, собирать деньги, да шутить с купцами. Если кто был толст, то Данилушка, потрепав его по плечу, говорил: «эй ты, кошелка!» Одного он называл синим, другого звонким. Если они наоборот, смеясь, говорили ему: «Данила ноги-то отморозил,» то он отвечал: «сам отморозил,» и заложив руки на спину — его обыкновенная походка — продолжал идти далее и напевать про себя: о всепетая мати, или: милосердия двери отверзи. Так, живя несколько лет в Коломне, он успел столько собрать денег, что выстроил в Шкине колокольню, самую церковь расписал внутри и снаружи, слил туда два колокола, один в 300 слишком пуд, а другой в 150. Воспитание Данилушки, совершавшееся в среде купцов и благочестивых купчих, шло вперед — и вот он начал предсказывать. Рассказывают, будто Данилушка три раза предсказывал пожар в Лыкове, а в третий раз сказал, что Лыково сгорит в великую субботу, а вместе сгорит и его отец, что и сбылось. В селе был огромный пожар, и отец Данилушки, увидя что горит его дом, побежал взять деньги в светелке, но пламя его охватило, и он сгорел. Не жилось в Коломне Данилушке, и он ходил в Москву, и жил здесь, без сомнения, в Замоскворечьи, где и получил окончательное воспитание в домах богатых купцов. Но в Москве Данилушке, почему-то не пожилось, и он опять ушел в Коломну, к любезным ему почетным гражданам его приснопамятного города. И коломенские купцы так любят Данилушку, что за счастье всякий из них считает подать ему копейку, две, даже гривну, потому что, как они говорят, «торговли нет, если кто не успеет подать ему утром, на почине». Калашники, выйдя утром на рынок, не продают свой товар до тех пор, пока не пройдет Данилушка. Вот проходит мимо Данилушка, и берет у кого-нибудь калач, — и тот купец, у которого был взят калач считается счастливым, и покупатели рекомендуют его друг другу, говоря,
что «нельзя не взять калача, сам Данилушка взял — стало быть калачи хороши, да и продает их человек благочестивый, потому что к неблагочестивому Данилушка не пойдет.» Так, ходя по городу, из дома в дом, из улицы в улицу, и потакая всяческим вожделениям жителей, Данилушка набирает множество денег, с целью, как говорят, построения церквей. Умер в Москве лжеюродивый Семен Митрич, и Данилушка был на его похоронах, и плясал в церкви.Макарьевна
Она из иногородних мещанок, жила прежде в Зарядьи, а потом на Солодовке, и теперь также пребывает где-то за Москворечьем, где так много пустосвятов и ханжей. Это баба лет сорока пяти, толстая, хорошо сложенная, лицо ее так и светится покоем и беззаботностью. Называет она себя вдовицей, странницей, рассказывает, что обошла все пустыни и монастыри и всю Палестину, и о том, какие ей бывали видения. Ходить в черном суконном шушуне с широкими рукавами, подпоясана ременным поясом; на голове у ней черная бархатная шапочка, но случается, что она распустит по плечам косу, так и ходит. В руках у ней огромная палка, которую она называет жезлом иерусалимским, или пучок свечей, а на шее у ней надеты четки с большим крестом. Говорит иносказательно, благословляет и дает целовать свои руки. Ее очень часто можно встретить в рядах, где молодые прикащики, от нечего делать, — обыкновенно перекидываются бранью и остротами с чиновниками, офицерами и разными ханжами, собирающими подаяние, в том числе и с матерью Ольгой. Очень не любит она, если кто-нибудь ей скажет: «шла бы ты Ольга Макарьевна в сиделки в больницу, или на фабрику, в артель в кухарки; ведь труды-то Бог любит.» На эти слова она непременно ответит такой бранью, что зажимай уши. А сама себя она называет птицей небесной, голубицей оливаной, и пользуется великим уважением между купчихами Таганки и Замоскворечья. Она необходимая принадлежность похорон, поминок, именин, свадеб, отпуска невест под венец, и т. п. На похоронах, и на поминках она играет роль утешительницы, надевает на плачущих четки и крест с себя, говорит разные подходящие тексты из Св. Писания, за столом садится всегда на первом месте, между духовенством, о рае и аде толкует, и так положительно, как будто она там была. Чисто — замоскворецкая купчиха, перед свадьбой своей дочери, призывает Ольгу Макарьевну, и дает ей десять рублей, прося ее помолиться: «у меня Ольга Макарьевна, дело идет с женихом: завтра Дунюшку будет жених смотреть, — помолися матушка!» — «Помолюсь, отвечает мать Ольга, помолюсь; всю ночь буду на молитве стоять. Коли хороший человек — так будет дело, а коли не хороший так не будет.» На девишниках она благословляет сундуки, куда будут класть приданое, и кладет туда кусочек хлеба с солью, или крендельки, в каждой угол по одному, а также, серебряные пятачки. При отпуске невесты она собственноручно подвязывает ей известный карман с разным снадобьем, собираемым по различным рецептам. Один из славных рецептов, так называемый мячкинский, по имени, знаменитой лекарки Мячкинской, собиравшей его в свое время. По этому рецепту кладут в карман: четверговую соль, богоявленскую свечку, свечку от Гурия, Самона и Авивы, корень петрова креста, деревянную палочку с двенадцатью зарубками, маковую головку, кусочек хлеба, булавку, иголку, розовую шелковинку и какое-то писаное заклинание от порчи. Многие до того в нее веруют, что считают ее способной исцелять болезни. Приезжает одна купчиха навестить другую, которая долго была больна, и говорит ей: «брось ты, матушка, лечиться у лекарей-то, съезди-ка ты с матушкой Ольгой Макарьевной в баню помыться, она тебя потрет, да почитает над тобой, так смотри-ка, и будешь на другой день встрепанная. Вот Афимью Ивановну лечили-лечили, а толку ничего не было, а как съездила с матушкой, да потерла она ее руками, так смотри как оздоровела.» Особенно вдовы и молодые жены, вдовицы и молодые мужья очень любят посещать ее квартиру, и говорят, что очень приятно слушать ее поучение, что столько у ней образов, и столько у ней бывает разных странников — и странниц!.. Круг действий матери Ольги не ограничивается одной Москвой, она посещает и Нижегородскую ярманку, и Ростовскую, и Полтавскую. Живет она подчас весело, вечерком любит кататься на извощике-лихаче и выбирает для этого, который помоложе и подюжее. Несколько лет тому назад, она держала при себе девушку. Одним она выдавала ее за дочь, а другим за воспитанницу, т. е. тем за дочь, которые знали ее за вдовицу, а тем за воспитанницу, которые считали ее голубицей. Девушку эту она выдала за муж– в Петербург и дала за ней тысяч на шесть серебром. И теперь, когда мать Ольга отъезжает в Петербург, она шапочку меняет на чепчик, шушун на салоп, живет в Петербурге припеваючи, и когда порастрясет свои капитальцы, возвращается в Москву, снова облекается в шушун и шапочку и отправляется на подвиг спасения замоскворецких купчих.
Мандрыга
Уже несколько лет живет в Москве какой-то испанец, человек неизвестно какой религии, называется он Мандри, или, как его обыкновенно зовут, Мандрыга. Он занимается предсказаниями, угадыванием воров, говорит назидательные поучения, и успел уже нажить себе хорошенький домик. За Донским Монастырем, стоит в поле этот странный, одинокий домик, где живет Мандрыга. У ворот стоят экипажи, а в комнатах сидят дамы и дожидаются, когда выйдет гадатель. Комната украшена образами, пред которыми на столике лежит священная книга, чуть ли не Евангелие, и здесь в известные дни происходит молебствие. Николай Иванович Мандрыга служит и читает, как священник; все допускаемые к этому, обыкновенно исключительные личности, очень близкие к хозяину, умиленно слушают чтения, и молятся. Комната сияет в образах, горят свечи, как в церкви, Николай Иванович кадит… Он на вид сухощав, невеликого роста, с бледным лицом, черноглазый, черноволосый, какими бывают очень часто итальянские фокусники. Многие барыни совершенно им очарованы, они жертвы его, и он делает из них, что хочет.
Николаша дурачок
Мало известна нам история этого несчастного. Отец его, мужичок, был отдан под красную шапку. Он имел жену, которая, без сомнения, слыла солдаткой, и вот родился у них сын. Сидя двое, отец и мать, думали, как бы им назвать сына, и решились назвать его Николашей. И отец, услыхавший первый крик своего ребенка, и эта мать, которая кормила его своею грудью, знали ли они, что их Николашу сделают дурачком, что он будет потехой честному люду? Иль, может быть, на Николаше отозвалась горькая участь, беременной им матери, когда его отца отдавали в рекруты, а мать, как безумная, билась на улице… Но какие бы то обстоятельства ни сделали солдатского сына дураком — это были злые обстоятельства, они сделали свое дело: с нас и этого довольно. Дурачка Николашу приютила некая богадельня, слывущая под именем Екатерининской и Матросской, известная в истории соседством Ивана Яковлевича, жившего тут же возле, в так называемом безумном доме, хотя самый дом сколько нам известно, совсем не безумный, только битком набит безумными. Но матросская богадельня, совершенно напротив, набита очень умными людьми, которые не только приютили Николашу, но еще дают ему все средства бегать по улицам и юродствовать, сколько ему угодно. Поистине богоугодное заведение! По милости его Николаша служит потехой всей этой обширной стороны, которая известна под именем Преображенского и Покровского. И, подумаешь, как это не стыдно живущему там купечеству взвалить все свои наслаждения, удовольствия и потехи на одного только Николашу! Известно, что в этой дальней, глухой и темной, хотя и очень промышленной стороне нет ни театров, ни балаганов, ни разных других удовольствий, которыми, по выражению одной книги, дьявол пробавляет людей в центре города, и на всю эту сторону, теперь, после Ивана Яковлевича только и остается одно удовольствие — один Николаша-юродивый!..
Да туда б надо согнать с целого мира тысячи юродивых, чтоб они на всех распутиях, рынках и площадях — вереницами б и толпами, словно черти перед заутреней, плясали б, скакали, выли и стонали, а благодетельное купечество, глядя на них, надрывало б свои животики…. Но Николаша один, и его просто заездили. На рынках знают его все от мала до велика, все от последнего замаранного и забитого мальчишки с фабрики до любого его степенства на паре жирных рысаков. Полунагой мальчик, посланный по делу, как ни дрожит от холоду, а непременно остановится и подразнит Николашу, и в то же время его степенство, воротившись от ранней, и распивая чаек с супружницей, непременно расскажет, как нынче в церкви его разутешил Николаша. Но кто лучше всех, так это торговцы на Преображенской рынке. Они выучили Николашу петь отвратительные песни, и, нарядив его в шутовской костюм, например лакеем, заставляют его петь, хохочут над ним, дразнят его словно собаку. А то заставят его чихнуть раз пять-десять, зевнуть раз сто, — он зевает и чихает до пота, до изнеможения, а они-то несчастные, хохочут, хохочут, а после подадут ему копеечку. Таким образом Николаша знаменит не столько по своему дурачеству, сколько по дурачеству окружающих его существ, тоже называемых людьми. Сам он лично — очень простое, доброе и слабое существо, великий охотник до репы и, к несчастию, или может быть, к счастию — до вина, питью которого научили его те же рыночные благодетели.
Матюша
Матюша тоже из крестьян, да еще из господских. И, странное дело, наши барыни так любят и почитают юродивых и дурачков, а, между тем, ни одного из них нет, который вышел бы из господ, — все-то из мужичков, как будто они для этого только родятся Он лет сорока, невысок ростом, русый, с небольшой бородкой. С тех пор, как он вышел на общественную деятельность, на общественное служение, он был нищим в городских рядах, и для удовольствия именитого купечества кувыркался и дурачился за копеечку серебром. Иль уж ему наскучила эта наука, и захотелось отдохнуть, или же просто вышел случай, только он поступил в монастырь, но его оттуда скоро удалили за хитростное пронесение в монастырь водки. Снова он явился в Москве, но уж в ином виде, преображенный, — в послушническом платье, и снова стал ходить по купцам и поздравлять, кого с праздником, кого с ангелом, да сбирать на скиты и монастыри и все собранное проживать в переулках на Самотеке. Особенно он сделался известен со времени своего участия в знаменитом киевском походе, совершенном три года назад матушкой Матреной Макарьевной. Собравшись в Киев, Матрена Макарьевна набрала с собой для пущего подвижничества целую толпу различных юродивых, странников и странниц, богаделенок и приживалок, человек до ста, и с этой ватагой начала свое шествие. Увлекая за собой по дороге все сподручное, Матрена Макарьевна привела в Киев уж человек с триста. Зрелище шествия этой оравы было необыкновенно, это была какая-то оживотворенная картина из тысячи одной ночи. Должно заметить, что все это сонмище продовольствовалось на счет Матрены Макарьевны, но кроме того, всякий имел собственные у себя деньги, да еще по дороге собирали подаяния, а потому, можете представить, какая всем была раздольная жизнь. Растянувшись по дороге длинной вереницей самых разнообразных личностей, шедших попарно и кучками, под вечер вся эта орда стягивалась где-нибудь у леса, и раскладывала стан, чисто цыганский. Чего только тут не было! И брань, и драка, и слезы, и лобзания, и песни разгульные, стихи умильные, словом, тут все было. Чем свет орда уж подымалась с ночлега и продолжала свое шествие. Когда же это страшное и дикое сонмище, вооруженное клюками и палками, вступало в города, то власти спешили выслать к нему стражу, кроткую и вежливую, только бы по добру по здорову спровадить сонмище из городских пределов. Здесь был и Матюша. Будь он не из крестьян, будь не простой юродивый а пройдоха, он пошел бы далеко; но ему не удалось еще окончательно изуродовать свою душу, окончательно оподлеть, и теперь, не пользуясь никакой особенной известностью, он снова нищенствует, и единственное наслаждение его осушить, при случае, часика в два большой, что называется купеческий, самовар, чашек в шестьдесят.
Евдокия Тамбовская
Женщина лет пятидесяти, в черном коленкоровом платье, повязанная черным платком, сухая, бледная и вечно босая. Ее всегда вы можете видеть в Рогожской, в Таганке, в Покровском, — в этих парниках, где произрастает всякое юродство и ханжество, в этой яме где скопляются всякий сор и нечистота. Она останавливает на улице всякого проходящего и просит у него: «миленький братец, или миленькая сестрица, благословите на копеечку!» И если дадут ей желанную копеечку, то она начнет крестить миленького братца или миленькую сестрицу, а если не дали, то она стращает их адом и геенскими муками, вот все и дают, и дают…. Когда пригласить ее в дом, она войдет и сядет на пол и начнет разводить россказни о разных явлениях и видениях, еще бывающих на свете, а потом попросит и водочки. И если при этом спросят ее, да разве тебе, матушка, можно пить водку-то? то она отвечает: «водку-то? а водку можно, поелику мы люди такие, что водку просим, а воду пьем, воды просим — водку пьем!» Позабавясь таким образом долгое время над матушкой Москвой, матушка Евдокия отправилась недавно в другие города и веси, чтоб и там прославить свое имя.
Ксенофонт Пехорский
Ксенофонт Пехорский — некий плод юродственной пропаганды славного Ивана Степаныча Пехорского (с р. Пахры). Он был крестьянин, жил работником на постоялом дворе, и, соблазненный примером Ивана Степаныча, променял труды, хотя тяжелые и неприбыльные, но честные, на легкое и выгодное, но подлое добывание денег юродством. Сметливый мужик, он понял, как и чем можно действовать на людей. Здоровый человек лет тридцати, он вдруг представился болящим, постящимся, стал ходить босиком с большою палкой в руках, с непокрытою головой, и начал говорить темные речи, вполне уверенный, что на его век станет дураков, которых бы он руководствовал на пути к спасению. Из деревни он пришел в Москву, а тогда в Москве было холерное время, в которое чернь особенно падка на таких фокусников. И начал он лжеюродствовать. Водки не пил, по ночам читал книги, и в речи свои вставлял тексты из писания, чаю пил мало, да и то не иначе, как с деревянным маслицем от лампадки, смотрел вниз, вздыхал и с горничными не заигрывал, как обычно делают это все лжеюродивые, одним словом, выдержал себя, как следует быть смиренному человеку. Раза три в год он ходил на богомолье, собрав предварительно деньги на вспоможение скитам и монастырям; но так как у него, по случаю, карманы были очень длинны, то и неудивительно, что набранные деньги и оставались там навсегда… Промыкав такую жизнь года с три, и видя, что холера прошла, и доходов становится, все меньше и меньше, отец Ксенофонт решился раз пересчитать свою казну, нашел в ней тысчонку-другую, и подумав маленько, в одно прекрасное утро скинул с себя послушническое платье, и оделся опять мужиком. Теперь он прасол, женился и поживает припеваючи, рассказывая, под веселую руку, о своих похождениях между московскими купчихами и барынями, величая каждую по имени, отечеству и прозванию.