Московские повести
Шрифт:
Лебедев в ответ молча махнул рукой.
Не встал, не вышел в столовую, не подошел к окну. Думал о другом — менее суетном, более важном. Ночью, когда дом уже спал, встал и ушел в подвал. На этот раз там никого не было. Все гуляли, все праздновали, никому не приходило в голову, что Лебедев придет в подвал... Он сидел часа два, просматривая свои дневники. Боже! Сколько наивного и сколько надежд! Многие из них уже сбылись. Проверены, вошли в науку. И много отсеявшегося. И еще больше — требующего месяцев и лет, чтобы проверить мелькнувшую догадку, выяснить еще крупицу истины... И вот это — это самое интересное! Но оно уже достанется другим... Когда открыл своим ключом дверь, в прихожей увидел Валю. Она стояла
Последний раз Лебедев пришел в свою лабораторию днем пятого февраля. Утром подошел к окну, долго смотрел, как в переулке штормовой ветер гонит валы сухого, крупитчатого снега. Даже сквозь толстые двойные рамы был слышен исступленный вой ветра. Несмотря на уговоры жены, оделся и стал медленно спускаться вниз. В лаборатории было тепло, тихо, потрескивали трубы отопления. Не было еще в лаборатории ни Лазарева, ни Гопиуса, никого из его ассистентов. Лишь несколько человек сидели за приборами. Они, увидя Лебедева, встали, ожидая, что он к ним подойдет. Но Лебедев, кивком головы отвечая на приветствия, прошел до конца лаборатории, на минуту заглянул в свою комнату, не присаживаясь, молча пошел к выходу. И по лестнице подымался медленно, отдыхая на каждой ступеньке, прислушиваясь к тому, как внутри его разгорается боль — как будто нарыв в сердце...
И долго, долго еще ученики и помощники Лебедева не могли себе простить, что в этот день задержались дома из-за плохой погоды. Не пришли с самого утра, не увидели в последний раз своего учителя, не услышали его глуховатый голос...
Что Лебедев слег, а болезнь его приняла опасный характер, мгновенно стало известно всей Москве. Приезжали и приходили из университета, с Женских курсов, из Технического, с Пречистенских курсов, из университета Шанявского... В квартиру никто не рисковал являться, чтобы не беспокоить больного, не отрывать родных... Все приходили в лабораторию. В ней никто почти и не работал в эти дни. Но все являлись рано, с самого утра, проводили в ней полный день и медленно, неохотно и со страхом уходили... Иногда сверху прибегала горничная Ксения, и тогда на постоянно дежурившем извозчике кто-нибудь из лаборатории мчался на Арбат в аптеку Иогихеса за подушкой кислорода. Почти бессменно дежурили у больного врачи Бомштейн и Низковский, и когда кто-нибудь из них спускался вниз, его обступали студенты и лаборанты.
— Ну что ж, господа, — маленький, толстый Низковский разводил руками, — мы не можем предсказать, как будет себя вести сердце Петра Николаевича. Он уже несколько раз выходил из почти таких же тяжелых приступов... Будем надеяться, что и на этот раз организм его справится... Хотя состояние его очень, очень тревожное...
Каждый день к больному приезжал Усов, и по тому, как он спускался с лестницы, садился на извозчика, в подвале догадывались, что Лебедеву не становится лучше... С каждым днем Усов все больше мрачнел и однажды на вопрошающие взгляды окружающих безнадежно махнул рукой...
В среду, поздно ночью, когда собирались уходить из лаборатории последние дежурившие там люди, наверху на лестнице захлопали двери, послышались торопливые шаги, и кто-то вбежал в лабораторию, и кто-то уже побежал за извозчиком... Лебедеву стало плохо, с ним обморок!.. Через полчаса приехал Усов, в подвале появились Лазарев, Тимирязев, Гопиус... Лаборатория наполнялась людьми... Время от времени Лазарев спускался вниз. Бледное лицо его было, как всегда, неподвижно, он — как перед студентами клиники — отрывисто говорил:
— Пульс немного выравнивается, и дыхание улучшается... Мне кажется, что самое тяжелое уже позади. Посмотрим, что покажет
утро и день... Перенесет этот день Петр Николаевич, и тогда можно надеяться на поправку...— Этот день... Уже первое марта сегодня...
— Да, первое...
И действительно, все более успокаивающие вести приходили с третьего этажа.
...Боли меньше... Перестал метаться... Пульс наполненный, ну просто хороший пульс!.. Задремал... Заснул!.. Впервые за сутки заснул...
...Этот вскрик наверху, этот стук дверей услышал первым Гопиус. Он сорвался со стола, на котором, по своему обыкновению, сидел, бросился к двери и выскочил. Казалось, что он отсутствовал минуту или меньше... Он вошел уже совершенно не спеша. Снова сел боком на стол. Только лицо его было удлинившееся, и глаза стали косые...
— Умер... Умер Петр Николаевич.
— М-да... Вот так. Ухайдакали они его все-таки!.. Долго, сволочи, старались, но своего добились...
Гопиус встал, ни на кого не глядя, прошел к шкафу в мастерской, открыл, вынул бутыль технического спирта, налил в мензурку, понюхал, содрогнулся от отвращения, выпил... Аккуратно поставил бутыль на полку и снова вернулся на свое место.
— Теперь мы от них наслушаемся... Высокочтимый, почитаемый нами. Лейст придет, венок с фарфоровыми цветочками принесет... Как же — бывший профессор... Смерть как-то загладила грехи Лебедева перед начальством, перед царем и богом... Теперь эта шайка будет делать вид, что он все же, хоть и ошибался, но был из них, с ними. Дураки! Они думают, что мертвый уже не страшен!.. О, кретины, болваны лютые!..
Гопиус бормотал, раскачиваясь на месте, как делает человек, когда у него нестерпимо болит зуб и он его заговаривает вот таким бормотанием, уговорами... В одной из комнатушек всхлипывал какой-то студент...
Открылась дверь, вошел Лазарев. Был он, как всегда, спокойный, только воспаленные от бессонницы глаза были красны, как бы подернуты мутной пленкой.
— Как?.. Как же это так?.. Ведь ему было лучше!.. Ведь надеялись!..
— Да, да, надеялись... И все как-то успокоились. Он заснул, спокойно заснул... Только дежурная сестра осталась при нем. Рассказывает, что он вдруг проснулся, привстал и сказал что-то... Она к нему бросилась... Он был мертв...
— А что — что он сказал?..
— Она не поняла...
— Он сказал: «Света! Больше света!..»
Все в комнате обернулись на Гопиуса.
— Да, да... Это были последние слова Гёте. И Петр Николаевич мог так сказать. Не только потому, что очень любил Гёте... И свет он очень любил... В науке, в физике, в жизни больше всего любил свет... Как это удивительно точно по-русски говорится: светлый человек... Светлый...
Лазарев как бы смахнул с лица невидимую паутину.
— Пойдемте, господа... Пока никого нет, пойдемте простимся с нашим Петром Николаевичем...
...В пустой прихожей, в углу, плакала горничная. В квартире было тихо и пусто. Они прошли в спальню, где все эти последние дни и недели было темно от постоянно задернутых штор. Сейчас шторы были широко раздернуты, комната была наполнена светом. Среди серых туч пробилось солнце, и солнечные зайчики играли на стеклянных пузырьках лекарств. Лебедев лежал на постели, укрытый до горла белой простыней. Измученное и усталое лицо было спокойно, с него ушло то выражение гнева, раздражения, неудовлетворенности, которое в последние месяцы было для него обычным. Теперь это лицо было спокойным, удовлетворенным, как будто он все же добился своего, достиг, сделал все, что мог... Да, сделал. Все, что мог, сделал, а чего не смог — он не виноват... Пусть это сделают другие. Люди с Моховой, с Волхонки, с Нижне-Лесного переулка, люди из многих других городов и улиц России...