Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Московские праздные дни
Шрифт:

Отправились утром. На всем протяжении пути Пьер угощал ученика лекцией из русской истории, частью которой он сам являлся: участвовал в войне, наблюдал разорение Москвы и гибельный пожар и сам едва не сгорел в том аду.

Рассказ для Абросимова шел пунктиром: речь Пьера прерывалась поминутно уличными яркими картинками. По Садовому тащились в обе стороны повозки и экипажи; одежды седоков выглядели хаотически по причине неустойчивой мартовской погоды — москвичи как будто были одновременно застегнуты на все пуговицы и распахнуты на горячем солнце. Город также двоился и пестрел. Повсюду были видны обгорелые проплешины и рядом здания новоиспеченные. Москва еще восстанавливала свой вид после войны. Вид был прозрачен, омыт бегущей

из-под снега водой и весь точно прописан акварелью. Глаза Абросимова отворены были до самого сердца, тело пребывало в полете (после Масленой он успел уже похудеть и имел теперь в рукавах и за пазухой лишний холодный воздух).

Два часа, не менее, влеклись по городу, затем пересекли реку; слева был Кремль, справа облако синих дерев. Лед еще не двинулся, но во всем сказывалось предчувствие ледохода; ноздреватый снег шел по реке разводами. Ветер немедленно наполнил их возок ледяной волной. Учитель точно захлебнулся и на некоторое время замолчал. Почему-то в тишине сильнее захотелось есть, словно внимание, уделяемое рассказу, переключилось целиком на желудок, вернее, на дыру в месте желудка, которая теперь застонала и завыла вместе с внешним ветром, требуя обеда. Но отсюда до обеда было расстояние невозможное. Сказать учителю о голоде было нельзя: Пьер постился долее его на неделю (он был католик), обходясь водой и сухими галетами. Пошли бы и галеты, только после давешних рассказов о войне и разорении признать себя голодным было уже некоторого рода национальной изменой.

На самом подъезде к вершине Воробьевой горы путешественники остановились: дорогу перегородило скопление телег, груженных жердями. Последние лезли во все стороны, так что объехать столпотворение было никак невозможно. Идти оставалось недалеко, Абросимов и Пьер сошли, сразу провалившись по колена в снег. Вокруг телег происходила суета и беготня, голосили работники, в стороне от дороги перемещались неясные фигуры, на ходу разматывая веревки: строители огораживали неровную площадку. Шум стоял невообразимый. Пьер, перекрикивая рабочих, продолжал повествование (пожар двенадцатого года все у него продолжался). По мнению француза, Москву сожгли горожане, — столько ожесточения и готовности к крайней мере было у защитников города.

Слава богу, Пьер не читал Карамзина. Во все времена пожар в Москве был не просто огненным действием, но символом, политической эмблемой. Воробьевы горы были лучшим тому свидетелем. В 1547 году Иван Грозный бежал сюда, на безопасное возвышение, от охватившей город огненной стихии. Зрелище, ему открывшееся, потрясло его настолько, что он занемог. В самом деле, как будто специально перед ним была развернута сцена самая драматическая. Полнеба разрисовано было дымами, в городе везде, куда падал взгляд, ходили столбы огня, по обширной равнине метались обгорелые московиты; до самой вершины горы, где он стоял, долетали крики о помощи, слагающиеся в нестройный и ужасный хор. Иоанн был уверен — пожар, истребивший город, был устроен боярами. Так будто бы протестовали они против его венчания на царство, что произведено было в тот же год, зимой.

Катастрофа 1812 года, как выясняется теперь, также была следствием политической акции. Пьер был прав: город подожгли по приказу генерал-губернатора Федора Ростопчина. И даже пожарные трубы разобрали, чтобы не осталось никакой возможности бороться с огнем. Ростопчин возглавлял вместе с князем Багратионом «партию войны» в русском обществе, желавшую превратить кампанию в тотальное противостояние с Наполеоном. Для этого нужна была демонстрация народной жертвы. Подобной жертвой и стало самосожжение Москвы.

Выводы учителя оказывались таковы, что согласиться с ними было совершенно невозможно. Пожар в версии Пьера делался для Москвы закономерен; это прямо вытекало из общего хаоса, отсутствия правил политического общежития, постоянного внутреннего

раздора и смуты, бесправия народа и жестокости правителей. Пожарам способствовали также здешние градоустроительные особенности. Города Европы, выговаривал несносный француз, утопая в рыхлом снегу, большей частью сделаны были из камня, оттого огню они противостояли более успешно. А тут дерево. Засим с неизбежностью следовали большая в Европе защищенность личная (у нас рабство) и тому подобное.

Юный Абросимов едва поспевал по оседающему, грязному насту за увлеченным докладчиком. Об особенностях климата и деревянного строительства он никогда не задумывался, потребность в свободах понимал довольно абстрактно, однако испытывал самый искренний стыд — за неумение толком возразить учителю (а возразить хотелось), за обстоящие нестроения и нелепицу, перевернутые на дороге сани и пьяного казака, голыми ногами топающего по снегу в противоположную от реки сторону, за низкое небо и голод, дошедший к тому моменту до бурчания в животе.

Еще повернули немного, последний ряд деревьев вышел им навстречу и распался. Удивительная картина открылась взору. Во все стороны простиралась равнина, одним широким жестом, поворотом реки развернутая прямо им под ноги. Вид открывался, казалось, до самого полюса — так наливался синим северо-восток. Город поднимался от земли кружевами, Кремль плыл над ним облаком, и от него катились под ноги наблюдателям церкви, дворцы, казармы, магазины, сараи, провалы пожарищ и сиреневые облака садов. По мере приближения к реке Москва становилась все более беспорядочна, авансцена же вся была развал и вавилонское столпотворение.

Берег противоположный, еще не освободившийся от снега, пестрел хаотического вида сооружениями: народ разбирал остатки масленичного гулянья. Лужники, исходя цветным паром, разворачивались, точно на скатерти: снег был грязен, истоптан и словно исчиркан объедками. Иные павильоны являли собой один кривобокий остов, другие, предназначенные для мелкой торговли, каковая предполагалась здесь до самой Пасхи, еще не выстроились в правильные прямоугольники, а были разбросаны произвольно, точно праздно бродящая скотина.

— Какой хаос! –проговорил Пьер, замирая от широты зрелища.

— Стыд-то какой… — прошептал несчастный Абросимов, прикрывая невольно рот рукавичкою.

II

Переживания Абросимова и вся мизансцена замечательны. Совпадения в мимике города и героя сами по себе любопытны; здесь же они указали на нечто большее –помещенность их в одушевленное пространство или лучше — на перелом пространств.

Диспозиция обозначает со всей определенностью соревнование берегов — правого, возвышенного, «европейского» (здесь помещается, точно на трибуне, Пьерпросветитель) и низкого, «азиатского», расстелившегося неубранной скатертью (Лужники, остывающая ярмарка, торжище, суета и разгром). Происходит столкновение ясной перспективы Пьера (прибавьте вид сверху, зрелище всего города разом) — и дробной, низкой, преследующей сиюминутные цели, постыдной жизни Лужников. Это было столкновение света с тенью, просвещения с косностью; противостояние трибуны и арены, головы и брюха, иначе же — двух контрастных половин Москвы.

В самом деле, нет места в Москве, которое удостоилось бы столь противоречивых описаний. Здесь разность московских потенциалов (мечты и лени) достигает максимума. И начинается, натурально, ток — сверху вниз: движение совести, оскорбленной мысли. Ей сопутствует стыд самый светлый; за тьму и неразбериху, убожество и мелочь лужнецкой жизни — чувство, в Великий пост стократно умноженное. Не один только Абросимов шептал в кулак возвышенное на Воробьевых горах. Взять хотя бы Герцена и Огарева с их неистовой на том же склоне клятвой, чему свидетельство странного вида обелиск советских времен.

Поделиться с друзьями: