Московские тюрьмы

Шрифт:
От автора
Эта книга написана потому, что она не должна быть написана. То, о чем рассказывает автор, не соответствует действительности. Это клевета на советский государственный строй, которая карается бессрочной конфискацией рукописи и долгосрочной изоляцией автора. Такова точка зрения власти, автор по собственному опыту знает, что переубедить ее невозможно. Может ли быть прав отдельный человек, способный, как известно, ошибаться, и неправы такие солидные органы, как прокуратура и суд, которые почти не ошибаются, а также КГБ, который, как всем хорошо известно, не ошибается никогда? Такое в голове не укладывается. Именно эти органы однажды признали автора злостным клеветником. С тех пор какая ему вера? Кто его будет слушать?
Три года «в местах не столь отдаленных»
Того же мнения близкие автора и некоторые друзья — диссиденты. Близкие при очередной облаве жгут рукописи. Друзья-диссиденты опасаются, что я запугаю читателя. Еще никто не напугался, а они уже опасаются. Нужна, сказали, сверхзадача. В переводе на русский это означает писать о страшном, чтобы не было страшно. Для меня это все равно, что писать о веселом, чтобы не было весело, или чтоб черное не было черным. Не вижу смысла и не умею этого делать. Значит, не должен писать.
И потом когда, где? Полтора года на свободе и не вижу свободы, разве что не за колючей проволокой. Проблема с пропиской, поиски жилья, работы, халтуры, чтоб расплатиться с долгами, постоянные переезды с места на место. И сотрудник не дремлет; глаз и ухо всегда за спиной — что пишу, что говорю? Прячусь. Для отвода глаз конспектирую Библию, Однако, предупреждает начальник: не пишите, подозрения возникают. Негласный надзор. Некогда, негде, нельзя писать.
И для кого? Только два человека просили, чтоб, когда напишу, подарил экземпляр: первый — следователь Кудрявцев, второй — лагерный опер, капитан Романчук. С удовольствием, но где взять экземпляры? Одна надежда: напечатать на Западе. А как туда? Известная правозащитница вырвала из записной книжки листок: «Даже такой бумажки сейчас нельзя передать». Бесполезно писать.
Да и в этом ли только дело? Главное-то, главное; кто возьмется печатать, нужно ли кому? Наспех писал, воровато и в страхе, как попало, перо часто юзом, мыслишки в ком. Сожгли первые тетради — давай клепать заново. Видели лицо человека с искусственной кожей? Самого тошнит, кто другой захочет давиться косноязычной баландой?
И все-таки не мог не писать. Отчасти из-за особенности натуры; писание для меня — форма мышления. Только тогда чувствую себя существом мыслящим, homo sapiens, когда пишу. Надо же было осмыслить что произошло со мной, что происходит в благословенной стране? Кроме того, по образованию, основной профессии и, надеюсь, призванию я исследователь. Моя жизнь состоит из тем, которые я разрабатываю, а потом пишу статьи и отчеты.
Все шло благополучно до той поры, пока я не изумился, до какой степени наша Конституция не соответствует нашей действительности. Что же это такое — наша действительность? Как социолог рано или поздно я должен был ответить на этот вопрос. Но тема оказалась под запретом. Я — под запором. В течение трех лет по приговору Мосгорсуда я проживал в местах, столь примечательных, столь характерных для страны развитого, зрелого, реального социализма, а мы о них так мало знаем, что я воспринял арест как командировку партии и правительства на изучение малоизученной, но важной темы. В социологии есть метод включенного наблюдения. Некоторые наши социологи тоже изучают пенитенциарную систему, но их трудов что-то не видно и они почему-то предпочитают другие методы. Уж не первым ли из коллег я применил здесь включенное наблюдение? Некий Аркадий Александрович, мой коллега по образованию и мой лагерный куратор, свердловский гэбэшник по службе, заявил как-то, что враги спекулируют моим именем. Я удивился; с чего это вдруг? «А много вы знаете социологов, которые сидят?» Я не вспомнил ни одного. «То-то», — сказал Аркадий Александрович.
Мне весьма убедительно давали понять, что я сюда направлен для отбытия наказания, а вовсе не для исследования. Изъяли, похитили тетради, где я регистрировал даты, камеры, имена, события. Уж в них-то не было клеветы. Специально записывал, чтоб никаких неточностей и ошибок, именно эти тетради стали предметом истребления и особого недовольства начальства. «Хватит собирать грязь на администрацию!» — скомандовал
Аркадий Александрович и объявил, что сдал тетради на экспертизу. Это была угроза нового срока. Больше всего они боятся и ненавидят правду. Если мы, зэки, сами не расскажем, никто не узнает правды о том, что творится за семью замками, что представляют собой камеры предварительного заключения, следственные изоляторы, исправительно-трудовые учреждения. А там — миллионы. Бывшие октябрята, пионеры, комсомольцы, даже коммунисты. За что они там? Как, не имея на то объективных причин, стали преступниками? Кто и как их исправляет? Нынешние октябрята, пионеры, комсомольцы, даже коммунисты, знаете ли, что вас ждет? Миллионы проходят исправительную прожарку, освобождаются, волнами ежегодно накатывают в общество — что несут с собой? Влияние слишком значительное, чтобы не думать, какое оно? Много ли у нас семей, где кто-то не сидит или не сидел? Мы общество зэков. Мы мало что поймем в нашей жизни, если не узнаем правды о лагерях, если не задумаемся о том, что там происходит и почему об этом не пишут и запрещают писать.Я не уголовный, я политический зэк. Это опять клевета, потому что политзэков в стране победившего социализма нет и не может быть. Однако же я три года сидел и до сих пор мыкаюсь по обвинению в том, что опорочил государственный строй. Такого обвинения и наказания, такого «исправления», действительно, в цивилизованном обществе не может, не должно быть. Тогда само собой не будет подобных свидетельств и книг. И сейчас я пишу для того, чтобы приблизить время, когда их не будет. Не должно быть режима такого в природе. Другого желания, другой сверхзадачи у меня нет.
Пусть простят меня потенциальные читатели, если это изделие не тянет на литературу. Пусть это будет исследовательский отчет, воспоминания, размышления. Называйте, как хотите, читатель всегда прав, я не обижусь. Я сделал все, что мог. И буду делать все, что в моих силах. Нельзя иначе: мы живем в столь ответственный момент человеческой истории, когда никто не вправе молчать, когда есть вещи важнее литературы.
27.03.85 г.
Глава 1. От обыска до ареста
Обыск
Отзвенела Олимпиада, наводненная милицией и голубыми рубашками в опустевшей Москве.
Рано, в начале седьмого утра 6 августа 1980 года нас разбудил долгий коридорный звонок. Кого принесло в такую рань? Кто мог так нахально звонить? Наташа накинула ситцевый халатик, пошла открывать. Какое-то замешательство, и вдруг в нашу комнату врываются люди. Один к окну, другой у двери, третий к письменному столу, двое, мужчина и женщина, застыли у порога. Чья-то тень еще металась в коридоре, испуганное лицо Наташи из-за чужих спин. Тот, кто ворвался первым, сует мне в кровать бумагу и говорит: «Обыск на обнаружение антисоветских материалов. Предлагаю сдать добровольно». На бумаге круглая печать, подпись прокурора Москвы Малькова.
— Здесь нет антисоветских материалов.
— Тогда мы сами посмотрим, одевайтесь!
— При вас? Прошу всех выйти.
— Это невозможно.
— Тогда не буду одеваться.
Человек зыркнул на меня острыми глазками, сунул постановление на обыск внутрь серого пиджака. Все вышли, а он стоит и смотрит. «Отвернитесь», — говорю. «Я не женщина», — фыркает детектив, но крутнулся на каблуке. Стоит у окна, будто спиной ко мне, а сам гнет голову так, что глаз выкатывается на самый кончик жесткого линялого уса. Небольшого роста, суховатый, остролиц и чрезвычайно решителен. «Вы хоть бы представились», — обращаюсь к нему. Он резко отскакивает от окна, разворачивает темно-красное удостоверение. Старший следователь Московской городской прокуратуры Боровик.
В комнате снова люди. «А это кто?» «Это понятые», — Боровик показывает на молодую пару, окаменевшую у порога. «А это?» — киваю на субъектов, роющихся в ящиках письменного стола, в папках, на полках с книгами. «Это мои помощники» — буркнул следователь и отошел к столу, где высокий средних лет интеллигент с импозантной проседью, в спортивном синем пиджаке с белыми металлическими пуговицами вытряхивал ящики с видом хирурга у операционного стола. Наташа убрала постель, села на кровать рядышком, бледная — смотрит на меня. А я и сам ничего понять не могу.