Московский дивертисмент [журнальный вариант]
Шрифт:
И тут прямо слезы из моих глаз брызнули! Я заволновался весь, задергался что-то да и запутался в веревке! Как запутался? Да, так и запутался. Вот правая рука и часть головы туда попала и затянулась. А вервие я купил крепкое, мыло очень скользкое какое-то попалось, качественное. Да и люстру мне вешал сынок твой, Парис, так что сдернуть ее я никак не мог. Стул подо мной зашатался и упал. Как мне было его достать? Так и провисел двое суток. Как колючая глупая груша.
История, покачал головой Потап. Должно быть, жена была страшно довольна? Ой, и не говори, Потап! С женой просто форменная истерика случилась. Она как пришла, как увидела, так что сделала, вместо того чтобы снять меня сразу, отощавшего и уставшего?! А что ты думаешь, Потап, я ведь затек прямо весь, на люстре раскачиваясь столько-то времени! Она пошла, пригласила соседей и хохотала до колик, пока меня из веревки вынимали. Правда, потом и поплакала
Да, ты у нас, еж, действительно, согласился медведь, какой-то такой… Ну ладно. А что ж дальше было? С кладовкой что было дальше? Ты ночью встал, выпил водки и пошел в кладовку, а дальше что?
А, ну да. Пошел, значит, в кладовую и впотьмах нашел там старинное зеркало. Еще екатерининских времен, пожалуй. Точно раритет. Вынес его под звезды, под этот сумасшедший листопад, прислонил к пеньку, стал, смотрю на себя. Ищу, значит, черты Нижинского. И что?
Да зеркало такое мутноватое было, вздохнул ежик и почесал себе спинку, в нем то звезда какая появится, то облако набежит и весь обзор закроет, то ветка влетит разлапистая, то ночная птица. Снял я с себя сорочку и стал оттирать это зеркало от пыли и выпавшего на него времени. Тер-тер, устал. Сел, выпил и уже тогда опять принялся на себя смотреть. Стал вот так, боком, я боком красивее, я сам про себя это давно заметил, и гляжу в него, гляжу, другим боком повернусь и снова гляжу…
И что?!
И вижу, Потап, только ежа, глупого нетрезвого ежа! Ежик секунду смотрел, пытаясь понять, какое воздействие на медведя оказало его сообщение, потом не удержался и заплакал крупными тяжелыми слезами. У ежей-то и слез таких никогда не бывает, какими он заплакал! Громадные тяжелые капли катились из его глаз. Только я сам, сам я там, в зеркале стоял, и ничего больше! Ничего! Ни сцены, ни музыки, ни той атмосферы трагедии и творчества, которой должна быть окрашена всякая порядочная жизнь! Ничего…
А тело, тело мое, Потап Абрамович, вскричал ежик, ты посмотри на мое тело! И скажи мне честно, если бы в “Жизели” я надел на это тело, покрытое иголками и коричневой сморщенной шкуркой, костюм по эскизам Бенуа, что бы было? Да, что бы было, Потап, если бы я влез в тесное, обтягивающее трико?
Зачем, ежик, зачем тебе влезать в трико Бенуа? Нет, скажи мне, вызвало бы это смятение в царской ложе или нет?! Смятение?! Да, смятение! Если ты в трико?! Да! В “Жизели”? Да! Вызвало бы! Клянусь, еж, вызвало бы смятение и гул! Не знаю, как там царская семья, но у нас у всех в лесу крышу бы сорвало точно! Точно? Можешь даже не сомневаться!
Тогда обожди еще, сказал еж, спрыгнул с качельки и стал перед Потапом Абрамовичем как лист перед травой. Я тебе сейчас кое-что покажу, а ты мне скажешь, будет похоже или непохоже. На что похоже, ежик?! Что ты собрался мне показать?! Неважно. Вот я сейчас тебе покажу, а ты мне скажешь, что это было такое! Ну, хорошо. А вдруг я не узнаю?!
Ежик вышел на середину площадки, задней лапкой расчистил себе пространство от мусора и листьев и закрыл глаза. Потап исподволь осмотрелся вокруг. Никого. Только заброшенные общежития таращатся своими пустыми глазницами, да грачи вдалеке ходят кругами над полем. Это, возвращаясь с места кормления, они совершают облет. Ветер свистит в молодом орешнике, темнеет.
Потап снова посмотрел на ежа. Тот так и стоял посреди расчищенной им площадки, закрыв глаза. Эй, еж, ты там не заснул? Не мешай, я готовлюсь, просипел еж, не открывая глаз. Вот сейчас, внезапно крикнул он тоненьким голоском и, расставив лапки, подпрыгнул вверх. Насколько смог. Ну, сказал он, тревожно глядя в лицо Потапа Абрамовича, было похоже? На что, сказал Потап, мучительно стараясь сообразить, было ли это похоже на что-нибудь вообще, кроме ежа, который подпрыгнул не очень высоко вверх. Разве ни на что не было похоже? В голосе ежа прозвучали горькие сиплые нотки. Совсем ни на что?! И это было ни на сколечко не красиво? Нет, отчего же, сразу же отреагировал Потап, это было красиво, это было хлестко, в этом был порыв!
Правда, правда, прижимая лапки к груди, вскричал еж, в этом был порыв?! Ну, говорю тебе, был, пожал плечами Потап. Если я вижу порыв, то я так прямо и говорю — был порыв, а если его нет, то зачем мне выдумывать небылицы?
А хочешь, хочешь знать, что это было?! Еще бы, сказал Потап, дерьмо вопрос, конечно, хочу! Это был баллон, сказал ежик назидательным тоном. Другими словами, такой балетный прыжок, который наглядно демонстрирует способность танцора эластично, подобно мячику, отталкиваться от пола и улетать в высокий прыжок, а также способность во время такого прыжка зависать в воздухе, сохраняя позу. Лучше
всего зависал Вацлав в “Весне священной”. Как зависнет, зал охает, публика неистовствует! А он висит себе, глаза красивущие, движения отточенные. В партере дамы в обморок начинают падать от такого необычного зрелища, а он все висит! Не хочет, понимаешь, спускаться на землю! Задумается о чем-нибудь или отчего-нибудь еще, но не опускается, хоть из револьверов в него стреляй! Директор театра к Дягилеву подбегает, говорит, я все понимаю, искусство возвышает, но, сударь мой, у публики шок! Мы же карет скорой помощи столько не найдем в это время суток! А Дягилев, холеный такой, уверенный в себе, говорит ему, иди-ка ты, сударь мой, на хрен! А лучше выпей прохладительного напитка! Мой Вацлав сам знает, когда ему спускаться, а когда взлетать!Вот такой красавец был Нижинский. Да что там говорить! Он малюткой еще был, лет четырнадцать, когда впервые Фавна танцевал, так три дамы родили во время его небольшого номера прямо в ложе!
Вообще, этим он поражал публику, если хочешь знать! Как прыгнет, как зависнет — и висит себе там над рампой! Да-да, просто в воздухе себе висит и еще при этом сохраняет позу. Короче, Будда нервно впадает в нирвану!
Впрочем, что это я?! Ты увидел только один прыжок, а их же существуют десятки, если не сотни! Вот смотри, ежик подбоченился и пошел отбивать вокруг Потапа мелкие шажочки, это па-де-бурре. А вот это я тебе сейчас покажу настоящий кабриоль, ты, поди, в этом лесе и настоящего кабриоля никогда не видел? Да уж, согласился Потап со вздохом, с кабриолями у нас под Мытищами сам знаешь каково. А вот тебе фуэте, а вот сюиви. Нет, сказал ежик, сюиви у меня выходят как-то не очень убедительно, согласен? Да, покачал головой Потап Абрамович, действительно, еж, что-то эти самые сюиви как-то невыразительно у тебя выходят. А вот тебе, Потап, самый настоящий арабеск, сказал ежик и с некоторым сомнением вытянул ногу назад. А вот гран батман жете, объявил он, выкинул свою ножку как мог высоко и, не удержавшись, со всего маха упал лицом в палый лист и пожухлую траву.
Он упал и остался лежать не шевелясь. Потап вытащил из кармана сигаретку и закурил. Эй, еж, ты что там, не расшибся случаем? Еж лежал тихо. Потап снова осмотрелся, ему не хотелось бы, чтобы чудачества ежа видел кто-нибудь еще, кроме него самого. Однако вокруг не было никого, стремительно темнело. Рыжий месяц качался и плыл в осенней дымке. Тучи летели низко…
Да, Парис, тучи летели так низко, задумчиво сказал Потап Абрамович, что подумал я так — в последние дни небо сильно приблизилось к земле! И уж не знаю, хорошо ли это или плохо. Вдохнул я чистый, свежий и пряный воздух нашего пустыря, и тоскливо заныло у меня мое сердце. К чему бы это, папа? То ли к беде большой, а то ли к радости! Сам не знаю! Видишь ли, прожив какое-то количество лет, внезапно осознаешь, что большая беда или большая радость одинаково приближают к смерти. Так что я даже задумываться над этим особо не стал.
А что ж еж? А что еж, нормально еж. Живой. А дальше, дальше что было? Какая тебе разница, сынок, что дальше было, внезапно нахмурился Потап. Не твоего ума то, что дальше было. Я это тебе все к тому рассказал, что тебе больше общаться надо с лесным нашим народцем.
Да мне бы в Москву поехать, папа, барышень столичных повидать, посмотреть, как они там и что без меня! Правильно ли они развиваются. В том ли направлении. Вот что меня сейчас беспокоит. Нехрен тебе пока в столице делать, сурово отрезал Потап. Вот подрасти еще немного, хотя бы до весны. Тогда я тебя и вывезу туда, а пока тут будь. Но папа, сказал Парис осторожно, я уже и так очень большой мальчик, ты внимательно посмотри на меня. Нечего мне на тебя смотреть! Максимум, что тебе светит, — Мытищи на Рождество!
Ладно, сказал через какое-то время Парис, обдумав рассказ Потапа Абрамовича, ладно. Но как же ты их ешь после всего того, что ты мне рассказал?! Как же у тебя рот твой раскрывается, если ты заранее знаешь, что это животное, может быть, с Александром Невским Русь святую от монголо-татаров обороняло?! Что, может, этот хорек какой-нибудь с Пушкиным в Лицее учился! Пусть даже он и не князь Горчаков, а какой-нибудь там, я не знаю, Кюхельбекер?! Как же ты тогда их ешь?!
А! Вот теперь ты понял, сынок, всю тяжесть моего положения, всю дьявольскую двусмысленность власти на Руси! Не могу, сынок, есть, плачу, страдаю, стихи пишу проникновенные, интервью даю “Нью-Йорк Таймс” и “Дейли Телеграф”, но ем! Ради России, ради государственности! Ну и потом, тут еще одно соображение есть. Понимаешь, кое-кто из них, из животных, подходит ко мне и говорит: Потап Абрамович, ну не могу уже я, сил просто нет, устал быть в этом теле. Съешь ты меня, Христа ради, не мучай мою бессмертную душу! Может, говорит, хотя бы в следующем воплощении появлюсь на свет поближе к Садовому кольцу.