Московский полет
Шрифт:
Я не знаю, каким чудом этот фильм проскочил цензуру, но я хорошо помню, что министр кинематографии сказал Смирнову:
– Мы даем вам деньги не для того, чтобы вы делали такие фильмы!
– Это не ваши деньги, – ответил ему Смирнов.
Через год я повторю Павлашу эту смирновскую реплику, он поймет, что она стала крылатой, как пословица, и вышвырнет меня из кинематографа. И со Смирновым случилось то же самое: негласным приказом министра его лишили работы, и ни один кинотеатр не имел права демонстрировать его «Осень». А когда где-нибудь на задворках Москвы какой-нибудь фабричный клуб все-таки анонсировал один или два сеанса «Осени» (и вся студенческая Москва съезжалась туда, чтобы посмотреть картину), то за час до сеанса сюда являлись гэбисты, срывали
– Черт возьми, опять этот запах бедности – запах жареной трески!
И так продолжалось не один год!..
В 1986 году, после провозглашения в СССР гласности, я листал в публичной библиотеке Торонто московскую молодежную газету и прочел в ней рассказ молодого журналиста о том, как он разыскал адрес когда-то знаменитого режиссера Андрея Смирнова, приехал по этому адресу и постучал в дверь. Ему открыл высокий худой мужчина с большой каштановой бородой и печально-усталыми глазами. «Что вам угодно?» – «Я хотел бы взять у вас интервью по поводу гласности и тех перемен, которые у нас происходят». – «Молодой человек, – сказал Смирнов, – неужели вы думаете, что эту систему можно изменить?» И закрыл дверь.
А буквально через несколько дней после этого разговора советские кинематографисты устроили первый в СССР бунт гласности, свергли Кулиджанова и всех других руководителей своего Союза, назначенных Кремлем, и выбрали в руководство киношников моего поколения, в том числе – Андрея Смирнова. И теперь я третий час сидел в его приемной и курил в коридоре, вспоминая наши выпивки в Болшево, разговоры о советской власти и многое другое, о чем я не мог сказать этим двум секретаршам и референту.
Правда, в начале третьего часа я углядел на столе у референта телефонную книгу Москвы и выпросил ее на несколько минут. Книга была прошлогодняя, но ни Муравиной А. П., то есть Ани, ни Муравиной В. А. – Аниной мамы – в ней не значилось. И вообще, среди двадцати шести Муравиных не было ни одной, проживающей по Второй Кабельной, 28. Я вздохнул. Анина мама либо умерла, либо переехала в квартиру без телефона. Причем первое, к сожалению, было более вероятно…
– Я думаю, вы зря ждете, – сказала мне секретарша Смирнова, поглядев на часы. – Андрей Сергеевич заказал машину, у него через пять минут съемка на «Мосфильме».
– А кто у него в кабинете?
– Секретари Союза.
– Кто именно?
– Виктор Мережко, Вадим Абдрашитов, Сергей Соловьев, Эдуард Акопов, – перечислила она моих давних приятелей.
Я отложил телефонную книгу, достал из кармана блокнот и написал:
«Андрей, я тут сижу в приемной уже три часа! В. Плоткин».
Сложив записку вчетверо, я протянул ее секретарше:
– Пожалуйста, отнесите ему.
Она с сомнением взяла записку. И только тот факт, что я упорно просидел тут три часа и, следовательно, не уйду, пока она не передаст записку, – это, я думаю, заставило ее нырнуть за высокую дубовую дверь, в кабинет Андрея. А через полминуты она уже широко открыла дверь и сказала мне с порога:
– Пожалуйста! Заходите.
Я поднял чемодан и вошел в кабинет. Теперь, когда я внес этот чемодан в кабинет Андрея, я уже мог не бояться КГБ.
Новые секретари Союза кинематографистов – те, с кем я когда-то учился во ВГИКе, пьянствовал в Болшево или без копейки денег шлялся по коридорам киностудий, – сидели тут за низким столиком и пили кофе. Мы обнялись. Андрей облапил меня с высоты своего роста и уколол бородой. На нем были застиранные джинсы и линялая майка.
– Садись, – сказал он. – Кофе будешь пить?
Я молча сдвинул со столика их пустые кофейные чашки, поставил на этот столик свой чемодан и стал открывать замки.
– Старик, мы тут не пьем! – испуганно сказал Смирнов, полагая, что я сейчас выставлю на стол бутылки водки или виски.
Я открыл чемодан. В нем лежали алюминиевые коробки
с наклейками «Зима бесконечна».– Фью-фить! – присвистнул кто-то из них, секретарей Союза. – Ну фуя себе! А мы тут гадали, что послать на Каннский фестиваль!
33
Конечно, в предыдущей главе я сделал большую ошибку. По всем законам драматургии, которым обучали нас в киноинституте, я не имею права обрывать на середине книги интригу со спасением фильма. Я обязан тянуть эту линию до конца романа, пройти со своим чемоданом через цепь смертельных приключений и только в последней главе выскользнуть из гэбэшной облавы и – полуживой и истекающий кровью – внести этот чемодан в кабинет Смирнова. А затем – хэппи-энд: Каннский кинофестиваль и прочая счастливая мура в духе голливудских сюжетов.
Думаю, что, когда эта рукопись попадет к издателю, обязательно найдется редактор, который посоветует мне «поработать над книгой именно в таком направлении». Но я заранее даю слово и себе и читателю немедленно послать этого редактора по широко известному в России адресу. Во-первых, потому, что во время моей поездки в Россию жизнь выдумала сюжеты куда интересней и талантливей, чем я мог бы их выдумать даже на берегу океана в Малибу. А во-вторых, мне кажется, читатель уже заметил, что эта книга совсем не про то, как я спасал в России чемодан со своим фильмом. Да, месяц назад, в Америке, я решился на эту поездку действительно ради того, чтобы отыскать мой старый фильм и с его помощью попасть на какой-нибудь фестиваль, как Аскольдов с его «Комиссаром», и оседлать судьбу. Но здесь, в России, что-то другое, более важное, случилось со мной неожиданно и без всяких усилий с моей стороны. И я уже знал, что это. Я нашел здесь – себя. Я понимаю, что это звучит патетично, но это так. Старый и закомплексованный эмигрант с Вашингтон Хайтс, выбитый с беговой дорожки семейным и литературным банкротством, вдохнул запах родного стойла и снова забил копытом, как молодой конь. И уже не Каннский фестиваль и не Пулитцеровская премия стали жизненно важными, а что-то совсем другое…
– Вадим, как я рад тебя видеть, елки-палки! – хлопнул меня по плечам Витя Мережко, все еще не веря тому, что мы снова увиделись в этой жизни.
Одиннадцать лет назад, после приказа Павлаша, выбросившего меня из кино, я пришел к Вите в его московскую квартиру, которую он купил на гонорар от своего пятого успешного фильма, и ему первому сказал, что собираюсь в эмиграцию. Помню, как Витя почернел лицом. «Старик, не делай этого – ты там не выживешь! Ведь тут твоя родина, у нас!» «Витя, – ответил я. – В том-то все и дело, что вот уже сорок лет моя родина – у вас! А я хочу, чтобы моя родина была у меня. Или хотя бы у моих детей…» Он налил водку в стаканы, и мы выпили с ним под борщ, который сварила его жена, Марина, но при этом он пил с таким лицом, словно только что сам, своими руками, опустил мой гроб в землю.
А теперь, через одиннадцать лет, я стоял перед ним, а он все хлопал меня по спине и плечам, проверяя, не призрак ли я и действительно ли выжил там, восстал из гроба.
– Е-мое, Вадим, как я рад тебя видеть! Поехали со мной!
– Витя, у меня дела. Мне нужно заехать к Семену…
– Да перестань! Я тебя не отпущу! Ты что?! Я тебя сто лет не видел!
– Ну хорошо, подожди, я хотя бы позвоню Ельцину и Гдляну!
Я позвонил Ельцину (десятый раз за это утро), но его телефон упорно не отвечал. Зато когда я набрал телефон Гдляна, там сразу сняли трубку и голос Гдляна сказал коротко и глухо:
– Да, я вас помню. Приезжайте в пять в следственную часть прокуратуры. Благовещенский переулок, 10. Я или Иванов вас встретим.
– Все? – нетерпеливо сказал Виктор, когда я положил трубку. – Значит так, старичок! Сейчас мы подскочим на съемку. Ты знаешь, что я веду «Кинопанораму»? Это самое популярное телешоу в стране! Заодно я возьму у тебя интервью, а потом мы поедем ко мне обедать! Марина просто обалдеет! А Машка, ты помнишь мою дочку Машу?
– Я ее купал, когда вы жили в Теплом Стане.