Москва, г.р. 1952
Шрифт:
Любе было, наверное, чуть больше двадцати, и она приехала из деревни. Все, кто приезжали в те годы из деревни, не могли поступить в городе на нормальную работу, так как у колхозников не было паспортов. Молодые деревенские девушки старались наняться нянями с проживанием, а потом как-то устроить свою судьбу. Одной из таких девушек и была моя Люба.
Каждый день мы с Любой шли гулять на Гоголевский бульвар. Дорога на бульвар проходила мимо здания Генерального штаба, и нам навстречу все время попадались офицеры. Мне почему-то втемяшилось в голову, что самые смелые и мужественные из них – это те, у которых самые высокие и прямые плечи, а офицеры с покатыми плечами никуда не годятся. Я внимательно изучал их спины с этой точки зрения.
Я рано научился читать и с удивлением
На бульваре обычно было много детей, но играть с ними у меня не всегда получалось. Наверно, я казался им слишком маленьким. Однажды дело дошло до серьезной ссоры.
В тот зимний день я возился в снегу рядом с мальчиком постарше, с которым гулял его папа. Этот мальчик не проявлял ко мне никакого интереса и не хотел играть в перевозку снега на грузовиках. Сначала я огорчился, потом обиделся, а потом рассердился. В конце концов я замахнулся на него железной лопаткой, которой мне давно уже хотелось его стукнуть. Я и ударил его прямо лезвием в лоб.
Мне было три с половиной года, но я прекрасно понимал, что поступил очень плохо, причем не в порыве внезапно нахлынувшей злости, а, так сказать, преднамеренно. Ведь я заранее предвкушал, как я стукну его своей лопаткой. Мальчик заплакал, а его папа, внимательно следивший за сыном, с угрожающим видом пошел в мою сторону. Мне показалось, что на меня надвигается гора, одетая в толстое серое пальто. Он снял с меня длинный тонкий ремешок, которым была подпоясана моя цигейковая шубка, и с помощью этого ремешка привязал к ближайшему дереву. После этого папа мальчика стал снимать с себя широкий, солидного вида ремень, угрожающе на меня глядя. Я завыл, моя няня Люба сначала пыталась сама предотвратить экзекуцию, а потом помчалась домой за подмогой. День был воскресный, поэтому мать была в это время дома. Она прибежала на бульвар в пальто, накинутом прямо на халат, и с криком кинулась меня защищать и отвязывать от дерева. Ремнем мне так и не попало, хотя я порядочно испугался. Меня удивило, что мать меня совсем не ругала за удар лопаткой, хотя я чувствовал себя скорее виноватым, чем пострадавшим.
Конечно, этот случай был исключением, потому-то я его так хорошо и запомнил. А вот дружбы, возникавшие на Гоголевском бульваре, как-то стерлись из памяти, хотя такие дружбы, наверное, были. В частности, с той веселой кудрявой девочкой, с которой я снят на нескольких фотографиях. Взявшись за руки, мы стоим с ней на фоне бронзовых львов, которые до сих пор украшают основания фонарей вокруг памятника Гоголю.
В моем раннем детстве отец занимался мной мало. Помню только, как он повел меня стричься в парикмахерскую. Мне тогда было года три, и в парикмахерской я оказался впервые. До этого меня стригла мама, тщательно собирая и сохраняя мои светлые кудряшки в аккуратно надписанных конвертах.
Парикмахерская помещалась в низком трехэтажном доме на Арбатской площади, примерно на том месте, где потом была построена почта. Увидев, какой я маленький, парикмахер достал специальный ящик, обитый черным дерматином, чтобы посадить меня повыше. Мне очень понравились аккуратно разложенные инструменты: ножницы, расчески, пульверизаторы, но особенно – висевший около зеркала засаленный ремень с ручкой на конце для правки опасных бритв. Я робко попросил показать мне этот ремень в действии, что парикмахер тут же и исполнил, взяв одну из лежащих на столике бритв. Этот предмет был мне знаком: точно такой же бритвой брился мой отец, только точил ее наждачным бруском. Парикмахер был приветлив и разговорчив – отец очевидно был его постоянным клиентом.
Когда я родился, у отца еще сохранялась его холостяцкая комната в другой коммунальной квартире, которая по случайному совпадению находилась в соседнем квартале, в переулке со странным названием «улица Маркса-Энгельса». Время от времени он, видимо, там ночевал, хотя жил в основном уже на улице Фрунзе.
Родители спали в большей из наших двух смежных комнат, и там же они принимали
гостей. Посередине этой комнаты стоял круглый обеденный стол с остатками медной инкрустации, которые рвали чулки всем приходившим в дом женщинам.У окна помещался большой письменный стол из красного дерева, покрытый зеленым сукном, а сверху толстым стеклом со щербатым углом. За этим столом еще недавно работал мамин отец, умерший до моего рождения. В ящиках стола сохранялись разные принадлежавшие ему вещицы, сильно занимавшие меня в детстве, в их числе изящный нож для разрезания бумаги. Назначение этого ножа я уяснил для себя существенно позднее, когда нашел в родительской библиотеке старую неразрезанную книгу и спросил у взрослых как ее, собственно, полагается читать. Была там и резиновая печать с четкой подписью моего дедушки: А. Айзенштейн. Эта печать меня особенно интриговала: я не представлял себе, зачем она нужна, но подозревал, что для каких-то очень важных государственных дел. Все детство меня мучил вопрос: «А если печать украдут какие-то злые люди и используют в своих черных целях?» Успокаивало то, что ящик, где она лежала, почти всегда был заперт.
Маминому отцу, любившему играть в преферанс и другие карточные игры, принадлежал и ломберный столик, который мать использовала как туалетный. На нем стояло большое зеркало, всякие флаконы, щетки и пудреницы. Но однажды мама все это сняла, и показала мне, что верхняя часть столика раскладывается. Я увидел, что его поверхность покрыта зеленым сукном, а внутренний ящик разделен на несколько отделений для карт, костей и прочих игорных принадлежностей. Тогда я впервые услышал и само красивое слово «ломберный».
В большой комнате родители держали патефон, к которому прилагалась потертая жестяная коробочка с дюжиной запасных иголок. Похоже, что эти иголки уже были неоднократно использованы, так как от замены старой на новую звук ничуть не улучшался. Помню изрядную пачку старых пластинок, представлявших собой причудливую смесь. Некоторые из этих пластинок остались в семье с дореволюционных, воронежских, времен, другие были, видимо, привезены из Палестины, третьи куплены в Москве.
Среди самых старинных была пара записей Шаляпина, выпущенных знаменитой фирмой «His Master\'s Voice», с изображением собаки, в изумлении застывшей перед большой граммофонной трубой. Что-либо расслышать на этих пластинках уже не представлялось возможным. Двадцатые годы были представлены немецкими и австрийскими записями слащавых немецких песенок. Был роскошный, хотя и потрепанный американский альбом с Пятым фортепианным концертом Бетховена в исполнении Артура Шнабеля. Когда я подрос, я часто ставил эту запись, хотя концерт занимал несколько пластинок, и их надо было все время менять. В 1970-е годы эта запись была выпущена «Мелодией» в отреставрированном виде.
Другой роскошный американский альбом, оформленный, как я теперь понимаю, в стиле «ар деко», содержал раннюю запись «Голубой рапсодии» Гершвина. Ее оценить я не мог – ни тогда, ни позднее. Зато я любил пластинку Бинга Кросби «Don\'t fence me in», хотя не понимал там ни слова. Из советских записей мне запомнилась пластинка Утесова, на одной стороне которой была песня военного времени «Варшавская улица / по городу идет – / Значит, нам туда дорога…». Эту песню я мог в детстве слушать по десять раз подряд, мне очень нравился ее бодрый мотив, а также текст с его нехитрой символикой, вполне доступной моему разумению. На другой стороне пластинки была знаменитая «А в остальном, прекрасная маркиза…», которая оставляла меня совершенно равнодушным: ее взрослый юмор от меня ускользал.
Патефон стоял на столике от старинного гарнитура карельской березы, который также остался от маминых родителей. Гарнитур был украшен бронзовыми накладками и фаянсовыми медальонами с картинками, изображавшими нарядных дам и кавалеров на катке. Дамы в капорах и шубках скользили по льду на коньках с закрученными концами, а кавалеры в расшитых камзолах толкали перед собою изящные санки, в которых сидели румяные красавицы. Часть этого гарнитура стояла в меньшей, запроходной комнате, где спали я и няня. Мы с няней любили рассматривать эти картинки.