Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
Шрифт:
Теперь о моем двоюродном брате Борисе Хургесе: хоть он и не был никогда в заключении, но биография его интересна и заслуживает внимания. В тринадцать лет, катаясь на велосипеде, Борис упал и ушиб ногу. Начался у него туберкулез кости. Никакое лечение не помогало, и ногу пришлось постепенно ампутировать: сперва ступню, а потом все выше и выше. Процесс этот длился долго, и к началу войны Борис уже успел закончить не только десятилетку, но и медицинский факультет Московского университета. К этому времени нога была ампутирована до колена, а процесс все продолжался. Хоть и без ноги, на протезе, Борис начал работать: он специализировался в области нейрохирургии. Благодаря редкому трудолюбию и хирургическому таланту он приобрел доброе имя.
Несмотря на явную инвалидность, Борис добровольно пошел в армию, и к концу войны, имея уже звание полковника медицинской службы,
Провел он операцию блестяще. Чуть ли не во всех медицинских журналах того времени было напечатано подробное ее описание. Продолжалась она более двенадцати часов, и сделал ее врач, все время стоявший на костылях. Американец начал быстро поправляться. Борис получил давно уже им заслуженный орден Ленина, а от американцев – какой-то очень высокий крест, а генерал, которому Борис спас жизнь, подарил ему свой «Кадиллак». Вскоре после этого болезнь Бориса опять обострилась, потребовалась еще одна ампутация, и ногу отрезали до самого бедра. Дальше ампутировать было уже некуда, Бориса демобилизовали, и в августе 1948 года он умер.
Когда мы с ним после длительной, более чем десятилетней, разлуки встретились под новый 1947 год у его сестры, то по сравнению с ним я, лишь два месяца как освободившийся, после своих десяти лет ГУЛАГа, мог бы считаться толстяком и образцом здоровья: Борис же был буквально мешком с костями. Хотя сестра меня заранее предупредила, чтобы я не удивлялся при его виде, я все же не мог удержаться: такую худобу я редко встречал даже на Колыме. Борис сразу же меня понял и, криво улыбнувшись, спросил: «Хорош?» И когда я в ответ начал утешать, что, мол, поправишься, были б кости, мясо нарастет, он меня перебил: «Нет, Лева, я врач и прекрасно знаю, что меня ожидает. Ты сейчас уезжаешь (я уезжал на работу в Грозный), и видимся мы с тобой в последний раз. Жить мне осталось самое большее год-два».
Через год и семь месяцев Борис умер.
Было у нас в лагере изрядное количество фашистских диверсантов: это были молодые ребята, которые, не выдержав режима в лагерях для советских военнопленных, поддались на вербовку и поступили в немецкие шпионско-диверсионные школы. Обучались они обычно всего два-три месяца, а потом их сбрасывали на парашютах в тылы Советской Армии. Зная, что они из себя представляют, фашисты им особо серьезных заданий и не давали, явок и паролей тоже. Не менее 90 % таких групп, попав на нашу территорию, тут же вместе со своей амуницией отправлялись прямо в НКВД, иногда еще и пристрелив старшего. Поначалу таких, без особого бюрократизма, просто расстреливали, но позже НКВД уяснил, что выгоднее, чтобы они сдавались добровольно. Зная, что их ожидает расстрел, такие группы сопротивлялись до последнего патрона. А как перестали применять к добровольно-сдавшимся смертную казнь, то, не меняя статьи 58, параграф 16 (измена воинской присяге) и пользуясь гибкостью нашего УК, стали давать, смотря по указанию свыше, сперва по двадцать пять лет, потом по пятнадцать, по десять и, наконец, съехали до двух лет заключения в общем лагере.
По амнистии полностью освобождались из всех мест заключения со снятием судимости и восстановлением во всех гражданских правах все заключенные, вне зависимости от статьи
осуждения, имевшие сроки до трех лет включительно. Эта амнистия в основном коснулась только бытовиков, так как все контрики, осужденные в 1937 году и позже, имели срок от пяти лет и больше. Эти сроки они уже отбыли, как я, и оставались в лагере до «особого распоряжения», так что на контриков амнистия не распространялась.9
Вот так время и шло. Прошла победа над фашистами, прошла амнистия, прошла японская война, и победа над Японией, – и никаким боком все это меня не коснулось, «особого распоряжения» как не было так и нет, а в заключении даже те, у кого срок истек в 1942 году.
Приближались Октябрьские праздники – первые праздники без войны за последние пять лет. Все готовятся отметить их особо торжественно. Только в лагере режим ужесточился: ведь амнистия уже прошла, все кто совершил небольшие, не опасные для государства преступления, уже на воле, в лагерях и тюрьмах, остались только особо опасные государственные преступники вроде меня и бандиты-рецедивисты, а к ним всем общенародный Праздник, конечно, не относится.
Как ни тянули мы свою работу, но и ей все же пришел конец. Дали моим напарникам перематывать якоря и катушки динамомашин для автомобилей, а я остался на обслуживании лагерной телефонной станции. Вскоре нам объявили, что лагерь на Переборах ликвидируется. Все имеющиеся здесь специалисты-рабочие будут переведены на мехзавод, откуда я прибыл, а остальные – в другие общие лагеря, благо в архипелаге их было более чем достаточно.
И вот пошли этапы, каждый день по пятьдесят-сто человек. Одним из первых забрали в какой-то другой лагерь Сережу Шаталова: никакой технической специальности он не имел. Во Второй части, куда я зашел узнать насчет «особого распоряжения» (я уже пересиживал около полугода), мне ничего утешительного не сообщили, но сказали, что я буду направлен на мехзавод. Это меня устраивало, и я рассчитывал там попасть на телефонную станцию.
Недели через две, нас, человек пятьдесят, построили по пятеркам и пешком отправили на завод. Оформившись, я поспешил к Хруцкому, но оказалось, что на моем месте уже работает человек, профессиональный телефонный мастер, и вакансий больше нет. Это несколько спутало мои карты: идти на общие работы – копать котлован для строительства нового цеха, да еще на зиму глядя – мне не хотелось.
Хруцкий понял мое положение, снял трубку и куда-то позвонил. Спросил, нужны ли толковые инженеры и, получив утвердительный ответ, сказал: «Иди-ка ты, Лева, в ОТК завода, к начальнику отдела и скажи, что я с ним о тебе говорил». В ОТК сидел довольно интеллигентного вида человек, лет сорока пяти. Он спросил, разбираюсь ли я хоть сколько-нибудь в литье серого чугуна. Я ему откровенно сказал, что хотя по формуляру считаюсь «инженером-металлургом», но ни о каком литье я не имею ни малейшего представления.
Он все же предложил мне идти работать контролером в литейку серого чугуна: «Таблицу умножения вы вроде не забыли еще, собаку через ять не пишете, а ребята там хорошие, есть и зэки, и вольные. Они вам помогут. Обживетесь, не боги горшки обжигают», – и подписал мне направление.
Так я попал в литейный цех мехзавода и познакомился с его руководством. Начальник цеха – Николай Михайлович Баташков, вольнонаемный, лет за сорок, очень симпатичный, и хоть и без высшего образования, но хорошо знавший литейное дело человек. Ценящий своих помощников и доверяющий им, несмотря на то что они не только зэки, но еще и контрики. Я ему рассказал, как из-за своей благоприобретенной второй профессии я попал в его цех. Он расхохотался и заметил, что в их (НКВД) ведомстве еще и не такое случается. Николай Михайлович рассказал мне о структуре цеха, о выполняемых цехом работах и выразил надежду, что мы сработаемся, что впоследствии и сбылось. Познакомил меня Баташков и с моими будущими коллегами. Двое из них были зэками, а один бывшим зэком.
Машков – замначальника цеха, зэк-контрик. Настоящий инженер-металлург, и несмотря на сравнительную молодость (мой ровесник – тридцать пять лет), специалист весьма опытный. Вообще говоря, на нем весь цех и держался. Высокого роста, очень симпатичной внешности, которую не могла испортить даже лагерная роба, и весьма высокой общей культурности. В свободное от работы время, с ним очень приятно было беседовать о литературе, музыке, неплохо знал он и русскую историю. Он был очень обходительный и уживчивый человек, все в цеху (человек примерно тридцать пять) его очень уважали.