Москва – Петушки
Шрифт:
— Знаем! — сказал декабрист. — «Идет, как пишет. А пишет, как Лёва. А Лёва пишет ...ёво».
— Вот-вот! Подошла ко гробу и говорит: «Талифа куми». Это значит, в переводе с древнежидовского: «Тебе говорю — встань и ходи». И что ж вы думаете? Встал и пошел. И вот уже три месяца хожу замутненный…
— Замутненность — от грусти, — повторил черноусый в беретке. — А грусть — от бабы.
— Замутненность — оттого, что поддал, — перебил его декабрист.
— При чем тут «поддал»! А «поддал»-то почему? Потому что, допустим, человек грустит и едет к бабе. Нельзя же ехать к бабе и не пить! — плохая, значит, баба! Да если даже и плохая —
— Честное слово! — вскричал декабрист. — Как хорошо, что мы все такие развитые! У нас тут прямо как у Тургенева: все сидят и спорят про любовь… Давайте и я вам что-нибудь расскажу — про исключительную любовь и про то, как бывают необходимы плохие бабы!.. Давайте как у Тургенева! Пусть каждый чего-нибудь да расскажет…
«Давайте!» «Давайте, как у Тургенева!» Даже старый Митрич — и тот сказал: «Давайте!»
61-й километр — 65-й километр
Первым начал рассказывать декабрист:
— Один приятель был у меня, я его никогда не забуду. Он и всегда-то был какой-то одержимый, а тут не иначе как бес в него вошел. Он помешался — знаете на ком? На Ольге Эрдели, прославленной советской арфистке. Может быть, Вера Дулова тоже прославленная арфистка. Но он помешался именно на Эрдели. И ни разу-то он ее в жизни не видел, а только слышал по радио, как она бренчит на арфе, — а вот поди ж ты, помешался…
Помешался и лежит. Не работает, не учится, не курит, не пьет, с постели не встает, девушек не любит и в окошко не высовывается… Подай ему Ольгу Эрдели, и весь тут сказ. Наслажусь, мол, арфисткой Ольгой Эрдели и только тогда — воскресюсь: встану с постели, буду работать и учиться, буду пить и курить и высунусь в окошко. Мы ему говорим:
— Ну зачем тебе именно Эрдели? Возьми хоть Веру Дулову вместо Эрдели. Вера Дулова играет прекрасно!
А он:
— Подавитесь вы своей Верой Дуловой! В гробу я видел вашу Веру Дулову! Я с вашей Верой Дуловой и ...ать рядом не сяду!
Ну, видим, малый совсем выкипает. Дня через три мы опять к нему подходим.
— Ну как, все Ольгой Эрдели бредишь? Мы нашли лекарство: хочешь, мы завтра приволокем тебе Веру Дулову?
— Конечно, — отвечает, — если вы хотите, чтобы я ее, вашу Веру Дулову, удавил, струною от арфы, — тогда, пожалуйста, волоките. Я ее удавлю.
Ну что делать? Малый совсем вымирает, надо его спасать. Пошел я к Ольге Эрдели, хотел объяснить ей, в чем дело, да так и не решился. Хотел даже и к Вере Дуловой — да нет, думаю, удавит он ее, как незабудку. И иду я по Москве, вечером, и грустно мне: они там на арфах сидят и играют, а от малого остались руины и пепел.
А тут мне встречается бабонька, не то чтоб очень старая, но уже пьяная-пьяная. «Р-р-рупь мне дай, — говорит. — Дай мне р-р-рупь!» И тут-то меня осенило. Я дал ей рупь и все ей объяснил: она, эта м...чка, оказалась понятливее Эрдели, а для пущей убедительности я заставил ее взять с собой балалайку…
И вот — я поволок ее к моему приятелю. Вошли: он все лежит и тоскует. Я ему сначала кинул балалайку, прямо с порога. А потом — швырнул ему в лицо эту Ольгу, я этой Ольгой в него запустил… «Вот она — Эрдели! Не веришь — спроси!»
И наутро смотрю: отворилось окошко, и он в него высунулся, и потихоньку закурил. Потом — потихоньку заработал, заучился, запил… И стал человек как человек. Вот видите!..
— Да
где же тут любовь и где Тургенев? — заговорили мы, почти не дав окончить. — «Нет, ты давай про любовь! Ты читал Ивана Тургенева?» «Ну, коли читал, так и расскажи!» «Про первую любовь расскажи, про Зиночку, про вуаль, и как тебе хлыстом по роже съездили — вот примерно все это и расскажи…»— Конечно, — прибавил я, — у Ивана Тургенева все это немножко не так, у него все собираются к камину, в цилиндрах, и держат жабо на отлете… ну, да ладно, у нас и без камина есть чем согреться. А жабо — что нам жабо! Мы уже и без жабо — лыка не вяжем…
— Конечно, конечно!
— Если любить по-тургеневски, это значит: суметь пожертвовать всем ради избранного создания! Суметь сделать то, что невозможно сделать, не любя по-тургеневски! Вот ты, например (мы незаметно переходили на «ты»). Вот ты, декабрист. Ты смог бы у этого приятеля, про которого рассказывал, — смог бы палец у него откусить? ради любимой женщины?
— Ну зачем палец?.. При чем тут палец? — застонал декабрист.
— Нет, нет, слушай. А ты смог бы ночью, тихонько войти в парткабинет, снять штаны и выпить целый флакон чернил, а потом поставить флакон на место, надеть штаны и тихонько вернуться домой? ради любимой женщины? смог бы?
— Боже мой! Нет, не смог бы.
— Ну вот то-то…
«А я бы смог!» — проговорил вдруг дедушка Митрич. Так неожиданно, что все снова заерзали и запотирали руки. «А я смог бы чего-нибудь тоже рассказать…»
— Ты? Рассказать? Да ты, наверное, и не читал совсем Ивана Тургенева!..
— Ну и пусть, что не читал… Мой внучек зато все читал…
— Ну ладно! ладно! внучек потом расскажет! внучку потом слово дадим! Давай, папаша, валяй, рассказывай про любовь!..
«Представляю, — подумал я, — что это будет за чушь! что за несусветная чушь!» И я вдруг снова припомнил свою похвальбу в день знакомства с моей Царицей: «Еще выше нанесу околесицы! Нанесу еще выше!» Что ж, пусть рассказывает, этот слезящийся Митрич. Надо чтить, повторяю, потемки чужой души, надо смотреть в них, пусть даже там и нет ничего, пусть там дрянь одна — все равно: смотри и чти, смотри и не плюй…
Дедушка начал рассказывать:
65-й километр — Павлово-Посад
— Председатель у нас был… Лоэнгрин его звали, строгий такой… и весь в чирьях… и каждый вечер на моторной лодке катался… Сядет в лодку и по речке плывет… плывет и чирья из себя выдавливает…
Из глаз рассказчика вытекала влага, и он был взволнован:
— А покатается он на лодке… придет к себе в правление, ляжет на пол… и тут уже к нему не подступись — молчит и молчит. А если скажешь ему слово поперек — отвернется он в угол и заплачет… стоит и плачет, и пысает на пол, как маленький…
Дедушка вдруг умолк. Губы его искривились, синий нос его вспыхнул и погас. Он плакал. Плакал, как женщина, охватив руками голову, плечи его так и ходили ходуном, ходили, как волны…
— Ну, и все, что ли, Митрич?..
— И все, — отвечал он сквозь слёзы.
Вагон содрогнулся от хохота. Все смеялись, безобразно и радостно. А внучек даже весь задергался, снизу вверх, чтобы слева направо не прыснуть себе в щиколку. Черноусый сердился:
— Да где же тут Тургенев? Мы же договорились: как у Ивана Тургенева! А тут черт знает что такое! Какой-то весь в чирьях! да еще вдобавок «пысает»!