Москва-Ростов-Варшава
Шрифт:
– Вот так мой сыночек. Ты Васька должен вырасти не таким, как я – пьянью подзаборной. Ты, Васька, должен на отца своего походить. Умный он был. Добрый. Любил нас с тобой. Если бы не Перестройка эта, жили бы мы с тобой в своей большой квартире. Знай, Васька, ты – москвич! А Москва, это такой город, такой город!
Уже засыпая, он слышал такие непонятные для него слова: метро, квартира, ванна, сквер, трамвай «Аннушка»… В такие ночи ему снился отец, которого он совсем не помнил, да и не мог помнить, потому что того не стало, когда Ваське было чуть больше годика.
Васька любил свою мать. А кого он ещё мог любить? Разве что бабу Машу. Она жила на соседнем участке и часто забирала Ваську к себе, когда к его матери приходили
В деревне и осталось-то дворов двадцать жилых. Летом народ приезжал. Возвращались бывшие жители деревни, уехавшие в своё время в город, а старенькие дома, на новый манер превратившие в дачи. Привозили с зимовки из города своих родителей дети, оставляя им припасов на несколько месяцев, так как в деревню приезжала только автолавка с одним неизменным ходовым товаром: дешёвой водкой, хлебом, солью, да бывало ещё изготовленными при прежней власти, макаронами в пачках.
У бабы Маши Ваське было хорошо. Он так хотел навсегда остаться в этом маленьком, но уютном доме, где ему было тепло и сытно. Ему так хотелось чувствовать мягкие, ласковые прикосновения старых натруженных рук бабушки. Слышать её тихий особенный говорок, от которого всегда щекотало где-то в животе.
Первым делом она его отмывала в своём старом железном корыте розовым мылом пахнущим клубникой, той ягодой, которой летом всегда угощала его. Ему нравилось это мыло. Дурманил душистый запах пены. Он непривычно ёжился от прикосновения нежных рук, которые терли его спину и длинные отросшие вихры. Бабушка несколько раз растирала худенькое тельце лохматой жесткой мочалкой, и мальчик недовольно покрикивал от её прикосновений. Потом обливала теплой водой из большого пластмассового кувшина, поворачивая худенькую спинку малыша к своим губам и, собирала ими оставшуюся влагу со спины мальчика.
– Скатись беда, как с гуся вода! Не болей никогда! – тихо по три раза приговаривала она.
– Бабушка, ты колдунья? – спрашивал Васька, когда она растирала его стареньким, но от крахмала жёстким полотенцем.
– Колдунья, колдунья, вот заколдую тебя и в птичку превращу. И полетишь, голубь мой, далеко, далеко, в дальние страны, и видеть будешь много, и многое узнаешь, и счастливым станешь.
Распаренный Васька млел от бабушкиных присказок, от её ласкового голоса, от доброты, исходившей из её глаз. Потом она одевала его в ношенные откуда-то у неё появившиеся детские чистые одежды. Причёсывала непослушные вихры густым гребешком, вечно торчащим из её незатейливой причёски состоящей из двух тоненьких косичек.
У бабушки имелись родственники в городе, но с прошлого года к ней никто не приезжал. Отказалась она жить в городе и не захотела продать свой ещё крепкий дом под дачу, вот и обиделась родня. Но баба Маша зла, ни на кого не держала.
– Вот помру, пусть делают что хотят! Мне уже всё равно будет. А сколько выпало мне годков все здесь и проживу. Да рядом с мужем и доченькой лягу. А уж оставшаяся родня сама пусть разбирается, что к чему. Кому дом, кому дача, мне уж всё равно будет.
В такие банные дни, усадив Ваську к столу с неизменными блинчиками или оладьями с мёдом, отварными яйцами и другой нехитрой снедью, она, гладя мальчика по голове, рассказывала о своей долгой прошлой жизни. И о том, что выведала у его матери об их московском житье.
– Ты Вась, не серчай на свою мать. Какая ни есть, а мать! Она же не всегда была такой. Детдомовские они. Она да брат её старший. Кажется, Максимкой его звали. Ты вот только отца не знал, не помнишь, а мамка твоя ни мамку, ни папку не помнит, мала ещё была, когда они померли. Дядька и забрал их к себе. Повезло как! Да счастье недолгим было. Пропал мамкин брат на войне афганской. Убили окаянные, наверное. Душу молодую загубили зря. Мать
подросла да в Москву с подругой понеслась. Повстречался ей папка твой, да влюбился в неё. Только его мама, знать, бабушка твоя родная, болела очень. Уж и с постели не вставала. А мать-то твоя и работала, и за ней ухаживала день, и ночь. Конечно, ей досталось лиху. Но, как бабушку твою схоронили, расписались они с отцом-то. Всё миром было, полюбовно. Да тут времена эти лихие настали. Всё попереворачивали, переломали. Пропала работа, не стало денег. Ах, правители, судеб столько поломали! Потом ты родился.Перебивались кое-как. А тут вдруг несчастье! Отца твоего машина сбила, да насмерть. Хоронить-то не на что. Ты на руках, оставить не на кого. Без деток работы не найти, а уж с ребёночком и слушать никто не хотел. Вот твоя мамаша и заняла денег у доброго соседа. Раз заняла, другой. Он добрый-то добрый, занимал, а время вышло, стал деньги назад требовать. А потом, хитрый чёрт, предложил вроде как квартиранта в счёт долга пустить. Вот и «оквартиранили» твою мамашу!
Сначала её спаивали, а потом вы здесь оказались. Это ещё хорошо, что живые! Вот люди из города приезжают, такое рассказывают! Сколько людей пропадает, семьями исчезают. Да, лихие нынче времена настали. А если бы не эти времена, так и папка твой жил бы, и в квартире ты бы рос, да ни где-нибудь, а в самой Москве.
Так и засыпал Васька чистым, накормленным бабушкиными оладьями с мёдом и вареньем, под тихий и ласковый её говорок. И снился ему один и тот же сон. Словно идёт он по такой манящей, сверкающей разными огнями Москве, находит Чистопрудный бульвар, дом красивый с колонами. Поднимается по высоким ступенькам на четвёртый этаж, стучится в квартиру тридцать шесть, и вдруг ему открывает дверь отец! Его папа! Этот сон ему снится часто, вот только лица отца Васька никогда не может разглядеть. Вместо него какое-то красное расплывающееся пятно, не дающее увидеть отцовских черт.
Вроде и сон этот был сладок но, увидев в нём отца в таком виде, Васька просыпался в холодном поту от страха.
Этой осенью Васе с мамой повезло. Как-то после очередного запоя, мать сильно побила Ваську. Такая на неё злость и ярость нашла, что ему еле удалось увернуться от летящего на него старого колченогого табурета, выскочить во двор и добежать до дома бабы Маши. Бабушка мать к себе не пустила, пока та не успокоилась и на следующее утро мать пришла к ней с повинной.
– Вот, моя хорошая, что я тебе скажу, – выслушав слёзное прощение, спросила её старушка, – как зимовать-то будешь? Совсем сгинешь! И себя и мальца заморозишь. О чём ты думаешь? – стыдила её баба Маша, – зачем ты идолов этих с отравой к себе впускаешь? Мальчонке следующей осенью в школу надо! Хотя бы в интернат его оформила!
– Какой интернат баба Маша! Вы знаете, что это такое? А интернат ещё хуже, чем детский дом! Испортят, снасильничают! Не отдам! Насмотрелась!
– Бог с тобой! А с такой матерью, как ты, что его ждёт?! – стала ругать её старушка.
– Какой интернат, оправдывалась мать Васьки, – закончилась советская власть, «накрылись» все интернаты. Да и документов у меня никаких нет. Куда делись, не знаю.
И в этот раз пообещала Катя бабушке, что наведёт порядок в доме, будет смотреть за сыном и пить бросит.
– Обещаю, бабушка Маша, всё начинаю новую жизнь.
– Ты сначала Аньку с Витьком в дом не пускай. Зачем тебе эти оторвы? Они сами не живут нормально и тебе не дадут. Гони их от себя подальше.
Откуда взялась эта пришлая парочка в деревеньке никто не знал. Поселились в развалюхе на другом краю деревни. Вечно грязные и пьяные слонялись по единственной улице, а то пропадали куда-то и тоже никто не знал, куда и зачем. Только возвращались они с полными сумками дешёвой водки палёнки. Слышал как-то Вася, как дядя Миша участковый, иногда заходивший в их развалюху пристыдить мать, говорил ей, чтобы не якшалась она с ними.