Москва в очерках 40-х годов XIX века
Шрифт:
Но скоро проходит благодатное время. Холодная, дождливая осень как раз въедет на двор, а за нею следом катит и зима с морозом-морозовичем. Средств жизни становится меньше, а забот больше. Горемычная пора для мелкой промышленности. Счастье, если в семье кого-нибудь из членов ее нет детей мал- мала-меныие, а все одни подростки, если отец человек находчивый, а мать еще в силах делать что-либо, кроме присмотра за своим небольшим хозяйством: тогда нужда не слишком близко подступает к ним. Конечно, и малютки могут достать копейку, собирая кости, стекла, тряпки для старьевщиков, да ведь на сапогах, хоть надевают они их только по праздникам, износят больше; другое дело – взрослая дочь: она может шить что-нибудь, на свадьбу к богатому соседу пойдет и за песни рублей десяток получит; мать берется стирать белье, мотать бумагу для фабрик, ходит домовничать к зажиточным людям; глава семейства трет табак, чинит сапожное старье, делает картонные домики для чижиков и обучает непонятливую птичку подымать ведерку с водой; мастерит немудреные игрушки, преимущественно тележки и качели из теста; ловит черных тараканов для соловьиных охотников; стряпает ваксу; к Вербной субботе разукрашивает цветными лоскутками простую вербу; к Святой неделе разрисовывает ножичком яйца. Словом, так ли, сяк ли, а промаячится мелкая промышленность бедственные полгода. А там ей опять сполгоря.
Если вы захотите взглянуть на нее поближе, в ее жилище, можете сделать это с совершенно спокойным духом, не приготовляя себя ни к каким потрясающим сердце
Такова мелкая промышленность в Москве. Может быть, вы заметите, что картина ее не полна, что о некоторых действователях я даже не упомянул: на это у меня были уважительные причины. Я хотел изобразить только тех людей, которых «нужда научает и калачи есть». У кого есть одно постоянное занятие, ремесло ли, торговля ли, кто, как говорится, век свекует в одном гнезде – те не входили в мою раму, ибо об них следует говорить наряду с крупною промышленностью.
Правда, что, кроме той и другой, на свете существует еще одна промышленность, которую я назову темною, потому что она живет и действует в темноте, прячется от добрых людей, словно летучая мышь; и не бойся я оскорбить ваш вкус, мы познакомились бы и с нею. Пошли бы, пожалуй, в дома, где, точно в Ноевом ковчеге, смешано самое разнообразное народонаселение; очутились бы в квартирах, которые отдаются внайм не по углам и комнатам, а где всякий жилец платит за право занимать известное место на нарах или на полу, и где иногда одна комната разделена на два этажа; потом прислушались бы мы к речам здешних обитателей, называющих друг друга физиками, механиками, границами, а в презрительном смысле – жуликами семикопеечными, мазуриками; узнали бы, что значит лафа, стрема, что такое петух, что за вещь бабки и как кусается шмель… [3] Но… мне уже совестно и за эти подробности. Мало ли есть занятий, о которых знают все, но не говорят вслух, по крайней мере в порядочном обществе.
Однако все-таки могло случиться, что я «не дописал» чего- нибудь: так это сделалось не с умыслом, а по незнанию. Давно живу я в Москве, вырос в ней; но велика она, родная, и не скоро узнаешь ее вдоль и поперек.
[1] Понятно, что и тут нельзя без исключений: есть и шарманщики из русских, хотя в меньшем числе против иностранцев, – отъявленные забулдыги; встречаются и странствующие комедианты; владимирский мужичок промышляет, водя на цени почтенного Михайлу Ивановича, господина Топтыгина, а подмосковный иногда посадит глупую речную черепаху в ведро да и берет по грошу за показ ее. Об одном из подобных исключений, очень счастливом, я не забуду никогда. Лет пятнадцать тому на гуляньях я постоянно встречал старичка со скрипкою, одетого в весьма старомодный фрак. Кроме скрипки, он носил с собою ящик, воткнутый на палку. Бывало, пристроится где- нибудь под деревом, установит палку, заиграет вальс, экосес, из ящика выскочат куклы с бубенчиками, начнут плясать, сойдутся зрители и по окончании музыки кладут кто грош, кто пятак в кукольный ящик. Старичок никогда не просил сам платы, игрывал для зевак и даром; но его добродушное лицо, особенно звуки его скрипки, так были знакомы посетителям гуляний, что редкий из слушателей отказывал ему в мелкой монете. После, когда музыканта не стало более видно, я узнал, что он был отставной капельмейстер одного екатерининского вельможи, бедным своим инструментом содержал большую семью и часто любил рассказывать о славном Хандошкине {34} , которого знал коротко…
[2]Первое место находится на Солянке, где собираются вольнонаемные чернорабочие, второе – на площади.
[3]Слова из наречия (jargon) карманных промышленников: лафа – пожива, стрема – неудача, петух – сторож, бабки – деньги, шмель – кошелек.
Сборное воскресенье {36}
Что вам угодно? – Охотничье ружье, которое бьет наверняка в пятидесяти шагах, черкесский кинжал, отличную легавую собаку, свирепую мордашку, сметливого водолаза, умную овчарку? – Пожалуйте в Охотный ряд в Сборное воскресенье и получите желаемое. Или, может быть, недостает у вас яхгдташа, пороховницы, болотных сапогов, нет ножа для прикалывания зайцев, крючка для уды, капкана на разбойника-волка? – Идите в Охотный ряд и там найдете все это. – Но не мудрено, что ошибаюсь я, предполагая в вас охотника, sportsman’a. – Так нет ли у вас какой-нибудь почтенной тетушки, для которой шинц с ноготок, шерсть с локоток, курносый дюне, плясунья – levrette [1] , говорливый попугай, кривляка-обязьяна – самые приятные на свете подарки? Или не найдется ли в кругу близких вам меленького Вани, крохотки Саши, которым давно обещаны ученый чиж с парою козырных голубей или сладкопевчая канарейка в награду за прилежание?
За всем этим извольте отправляться в Охотный ряд. Впрочем, очень естественно, что и здесь я мог дать промах и что ничего подобного не требуется вам. Нет? – Так доможил ли вы, не желаете ли обзавестись дворовой птицей или теми визгливыми животными, к которым чувствовал сердечное расположение господина Скотинин? – Или, может быть, вы гастроном и давно собираетесь сами откормить, по всем правилам науки кушать пулярку [кладеная (стриженая) и откормленная курица] да индейку; давно чувствуете аппетит на овсянок и воробьев для паштета, на жирных свиристелей для соуса, на величавого павлина для жаркого в древнем вкусе? – Наконец не производите ли вы анатомических, химических, физиологических и всяких исследований над животными, сбираясь перенести их потом на человека? Не надобно ли вам для этого смиренных кроликов, зайцев, дворных собак, этих отличных субъектов для опытов над
переливанием крови? Не заводите ли вы у себя для домашнего обихода музея естественной истории, не требуется ли вам для наполнения его что-нибудь из отечественной фауны, например: степенный еж-ежевич, вертунья-белка, сибирский кот, сонливые хомяк с сурком, философ-крот, лиса-ивановна, злой барсук, волчонок с медвежонком, глупый лесовик, мошенник-коршун, трудолюбивый дятел, премудрая сова, болтунья-сорока? Угодно, что ли? – Так пожалуйте в Охотный ряд. Вы отрицательно качаете головой, смеетесь над моим непрошенным усердием, над моими предложениями, из которых ни одно не приходится вам по нраву… да что же вы за человек? Так-таки и нет у вас ни к чему ни охоты, ни любопытства, нет никакой страсти, и отшельником живете вы на белом свете, и сердце у вас ледяное, и кровь рыбья?.. Не может быть! Что-нибудь да в состоянии же расшевелить вас и кроме ремиза в преферанс, когда туз, дама сам-пят на руках, или тому подобных важных случаев! – Сказать, однако, правду, мне все равно: я человек уживчивый, привык применяться ко всяким обстоятельствам: по мне, в божьем мире все хорошо; на все можно смотреть с сочувствием, не будучи ни Демокритом, ни Гераклитом, без слез и без смеха; но будь вы другого, пожалуй, погрессивного мнения, – и я потяну на вашу сторону, лишь только сопутствуйте мне в прогулке в Охотный ряд. Пойдемте хоть для того, чтобы, глядя на шум, хлопотню и суету людскую – и все из-за мелочей, из-за пустяков, – иметь право глубокомысленно произносить: «и это жизнь, и это люди». Да, прав Лермонтов: «жизнь – глупая шутка!». Право так. Давайте разочаровываться. И английский сплин, и наше русское «Мне моркотно [тошно, дурно на душе] молоденьке» имеют свою выгодную сторону…Но вот что значит сбиться с дороги: из Охотного ряда, куда собрались идти, мы забрели в чащуру переливанья из пустого в порожнее. Марш назад! Вот вам сапоги-самоходы – раз-два- три, и мы опять у цели нашего путешествия.
Сажен за сто уже слышатся шум, гам, визг, чиликанье, голосистое кукареку, важное кряканье утки – словом, самая разноголосая музыка, в которой есть все звуки и недостает одного согласия. Ежеминутно раздается повелительное: «поди, поди, – берегись!» Народ снует и взад и вперед. Толпы приливают то в ту, то в другую сторону; один покупает, а десятеро глазеют. Блины горячие, сбитень-кипяток {37} , сайки крупичаты, баранки белы, гречневики поджаристы, с маслом гороховый кисель, мак жареный медовой – шныряют во все стороны и насыщают алчущих. За углом, втихомолку, мальчишки затевают орлянку, этот уличный банк, или взапуски ломают копеечные пряники. Раек тешит толпу слушателей самодельными остротами. Но мимо все это…
Мы в птичьем царстве. Начинается оно голубями. И каких тут нет! Чистые, турманы красные и черные, козырные, двухохлые, махровые, тульские, гордые, трубастые, деликатные, огнистые, египетские дутыши, сизяки – чинно посиживают в клетушках, ожидая покупателей. Далее тянется длинный ряд саней с птицами певчими. На каждых санях торчит по дереву, на каждом отростке дерева висит по несколько клеток, и в каждой клетке сидит по несколько птичек. Известно, в неволе что за песни, и чиликают себе бедняжки, попрыгивая с жердочки на жердочку да вспоминая – кто вольную волю, кто милую подругу. А если бы запели они все – что ваша итальянская опера! Колокольчиком зальется овсянка, сорок колен начнет выводить остроглазая синичка, бойко защебечет шалун-чижик, десять ладов перепробует сметливый скворушка, словно дверь заскрипит малиновый щур, молодецким посвистом свиснет подорожник, искусно передразнит барана болотный барашек, лучше турецкого барабана задолбит дятел, бубенчиками и мелкой дробью рассыплется красавица-канарейка, защелкает, засвистит, зальется и всех заглушит своей сладкой песенкой душа-соловушко… Даже и молчаливый снегирь, которому бог не дал добропорядочного голоса, и он не ударил бы в грязь лицом перед почтеннейшими зрителями: фокусы бы разные стал показывать, потому что, несмотря на свою степенную наружность и красный мундир, он большой штукарь. А то нет: чирк, чирк, чирк, тью, тью, тью – только и есть.
Как же велика цена талантам, скрытым под спудом? Да как раз по карману тому возрасту, который еще сам, словно птичка, живет на свете без печалей и забот и располагает лишь теми деньгами, что пожалуют papa с maman, тятенька с маменькой или добрая бабуся. На один гривенник можно купить чижа с синичкой, а на другой – клетку и корму для них. Канарейки и соловьи ценятся гораздо дороже; только хороших птиц продавцы редко выносят сюда: среди шумного, разнообразного чиликанья не мудрено сбиться с голосу и самому лучшему певуну; где один другому слова выговорить не даст, там красноречие не у места. А если вам угодно крылатую примадонну или певца с бархатным голоском, извольте, представим первый сорт. Только уж не жалейте золотой казны, не думайте удовлетворить свое желание каким-нибудь десятком рублей. Пойдемте к охотнику: не один он здесь, но я поведу вас к первостатейному; а чтоб знали вы, с кем будете иметь дело, расскажу главные черты его жизни.
Ему с лишком шестьдесят лет. Половину их он провел в доме вельможного барина екатерининских времен, страстного охотника, и был у него сперва простым псарем, а потом доезжачим {38} . Живо помнит старик молодые свои годы и увлекательно рассказывает о великолепных охотничьих поездах того времени, когда, бывало:
Пора, пора! Рога трубят, Псари в охотничьих уборах Чем свет уж на конях сидят, Борзые прыгают на сворах…По смерти барина он получил отпускную, но зато остался почти без куска хлеба и долго не знал, куда приклонить одинокую голову. Пойдет то к тому, то к другому господину, у которых были псовые охоты, никому не надобно его услуг, свои люди есть. Делать нечего, побрел бывший доезжачий в Москву. В Белокаменной, известное дело, разве только безрукому не найдется работы. Стал Степан Михайлов промышлять стрельбою дичи и хоть с грехом пополам, а кормился кое-как. Да на беду, поехал он раз «позабавиться» с дилетантами охоты, и один из них, у которого рука вернее управляла бильярдным кием, чем ружьем, как-то удосужился всадить ему ползаряда дроби в правое плечо. Долго прохворал бедный егерь, а как выздоровел, пришлось отказаться от своего промысла. Чем же жить? Ремесла он никакого не знал; давай опять кормиться охотой, только другого рода. Прежде он стрелял птиц, теперь начал ловить их, разводить, покупать, продавать. И мало-помалу новое занятие обращается у него в страсть, которая, усиливаясь с каждым годом, становится, наконец, необходимою ему как воздух, не потому только, что доставляет средства для пропитания, но и потому, что в ней единственная отрада его жизни, она одна наполняет собою его существование, одна согревает зачерствелое среди бед житейских сердце и разнообразит быт старого холостяка. Голуби, чижи, синицы, канарейки, соловьи – вот его семейство, его неизменные друзья и приятели. Сколько радости, когда канарейка выведет маленьких птенчиков или стае его голубей удастся заманить редкостного чужака! А когда после долгого молчанья дорого купленный соловей вдруг подаст голос, да еще с такой трелью, что сейчас узнаешь в нем мастера своего дела, – чуть не пляшет от восторга Степан Михайлович. Зато немало хлопот и горя бывает ему со своими любимцами. То типун сядет у подающего большие надежды певца, то затоскует соловей и начнет обмирать, то неизвестно каким путем прокрадется в голубятню злодейка-кошка и похитит пару голубей, да каких! В подобной беде Степан Михайлович утешает себя, курныкая любимую свою песенку: «Чижик, чижик, где ты был, – за горами воду пил…», или заманит к себе Петю со двора и примется рассказывать ему докучную сказку о том, как воробей, мужик в сером кафтане, хотел жениться на синичке, барыне в синем платье.