Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Поступили, как с неродным. Разве я им чужой? — думал он. — Или хуже?

И сам отвечал: хуже.

2

Все совпало и стало понятно Лешакову. Ведь кроме прочего, он не забывал, бабка его, Авдотья Никитична, проживала в войну на оккупированной немцами территории, а брат ее, Николай Никитич, и вовсе в царской армии служил. В царской или в белой, Лешаков точно не знал, но грех на всякий случай за собой числил. А еще в школе у него замечание было за политическую дезориентацию, когда они с преподавателем обществоведения о текущей политике заспорили. «Смотри, Лешаков, — сказала тогда недвусмысленно директор школы, сухая и желчная девушка Зоя Михайловна. — Мы выясним, где ты мыслей набрался, и чем у вас дома дышат». А Лешаков ничего и

не набирался, просто громко повторил, о чем вокруг говорили вполголоса.

Это были цветочки. О ягодках Лешаков и вспоминать боялся, так повернулись дела в институте. Подружился он с одним парнем. Давно было, Лешаков даже имени не помнил: не то звали его Петя, а дразнили Митин брат, не то Митя Петин брат. Так или иначе, Лешаков с ним приятельствовал. То есть, не то чтобы душа в душу, но общался. Интересовался поговорить. Был Петя Митин брат эрудирован сверх меры и высказывал необычные мысли. Только однажды исключили его из института. А потом тех, кто Митю этого поближе знал, начали в деканат таскать. В кабинете декана чужой, вежливый, бледноглазый человек с аккуратной прической на косой пробор, с окающим выговором обстоятельно с каждым беседовал. Лешаков человека хорошо запомнил — сильно тот напирал на Лешакова: бывал ли у Митиного брата дома и еще про какую-то негасимую лампу. Лешаков подробности старательно все припомнил и выложил, как на духу. Но никакой лампы он не видал. Позднее выяснилось, что так называлось тайное общество, к которому оказался причастен и Митя Петин брат. Чем он занимался, никто толком не знал. Одни говорили, что Петя воззвания сочинял, другие утверждали, что у заговорщиков был пулемет. Про пулемет у Лешакова не спросили, а сам он инициативы не проявил. Вызвали во второй раз, но путного разговора не вышло. Побелели глаза у любопытного человека:

— Непростой ты орешек, Лешаков. Однако напрасно прикидываешься, не думай, что мы не видим. Боюсь, придется нам когда-нибудь пересечься. Советую подумать. До встречи. Иди.

Лешаков вышел из деканата, не зная: радоваться ему, что отделался, или опасаться последствий. Не распознал он, как следовало бы к случаю отнестись. Осталась в нем на этот счет некоторая неопределенность. И почти забылась. Не было повода старое ворошить. Ряской затянулся омут бездонный на болоте неприметной его жизни. Но вдруг выяснилось, не для всех она неприметна, — и проглянула пугающая глубина.

Ясно стало, почему столько лет без продвижения, отчего на ответственную работу не выдвигали, а когда в партию попробовал, намекнули: дескать, мало у товарища Лешакова общественных заслуг. А теперь вот и в Польшу.

Вот приперло, так уж приперло, думал отчаянно Лешаков. Хорошо хоть раскусил, а то жил бы дурнем… Незаметный, неприметный, — зло передразнил он себя. Получается, вроде живешь и что-то знаешь, а главного не ведаешь. Думаешь, все пока ничего, все ладно, все путем. А на тебе крест давно стоит. И сам ты на крючке.

Что уж было анекдоты вспоминать и разные разговоры в курилке. О чем только в курилке не говорят, а Лешаков разве святой. Если бы знал, что на крючке или под колпаком, как нынче называют, он бы поостерегся. Тем более, что личных мыслей супротивных не имел. Был он как все. И разве виноват, что повторял частенько то, что от других слышал. А народ последнее время такое говорит, — не приведи. Не многое Лешаков высказывал. Совсем не многое. Но не важно, многое или не многое, когда на крючке. И это Лешаков понимал. Какая уж там могла получиться Польша, — с этакой лояльностью и в Эстонию не выпустили бы.

Да с какой такой лояльностью, горячился Лешаков. Разве я против когда был? Или несогласный?.. Я новый костюм купил, ехать в Польшу, чтобы в старом пиджачке престижу нашему не повредить. Я всегда со всеми, с народом! А они… Разве можно взять человека и под колпак. Одного. Под лупу, где каждое движение преувеличивается. Какая же им нужна правда? Разве под лупой может хоть какая-нибудь правда выдержать?

Не было в том правды. И права такого ни у кого быть не должно, уяснил Лешаков и постиг окончательно, какую непоправимую над ним совершили несправедливость.

Давно он такого страха не испытывал, чтобы мир вдруг показался с овчинку. Ноги подкосились,

захотелось уползти, спрятаться, скрыться. Но бежать было некуда. Лешаков яростно осознавал: семь лет в конструкторском бюро — плевать на семь лет, но впереди, что впереди? Впереди ничего не светило. Вот чего был лишен Лешаков. Вот самое страшное. Непоправимая несправедливость. И как было ему с этим жить?

Если не в каждом, то в очень многих таятся несбыточные надежды. И пусть с возрастом накапливаются неосуществленные желания, еще остается время. Но случается иногда: остаток жизни — жалкий отрезок, до срока скрытый во мраке — осветится вдруг горькой догадкой, безжалостным озарением разума. Станет пусто и холодно. Не хочется жить. В такие мгновения отчетливо видишь: исполнения не содержится в будущем. Отчетливо понимаешь, но… Со временем впечатление от губительной вспышки затмевается. Остаются испуг да недоброе предчувствие. Но и они вытесняются иллюзиями, — алкоголи-иллюзии пьянят, усиливают ток жизни. И вот уже некогда оглянуться, задуматься, предчувствовать некогда. Неопределенные надежды манят, зовут, словно дальние знамения или рваные образы недосмотренных снов. Жизнь продолжается. Бег ее нарастает.

Ничего, что одышка, — гурьбой бежать легко. Бежал и Лешаков. Пусть ноги заплетались, он бежал. Плелся в сторонке, в хвосте, не особо задумывался.

Отстающий, он с местом своим примирился. Ни вперед, ни назад не глазел — только под ноги. Но тут словно подножку дали. Запутался, заспотыкался. Упал. Лешаков лежал, точнее не скажешь. Сбили его, уронили, толкнули, или он сам выдохся — поздно виноватых искать. Теперь он лежал, и можно было не торопиться.

Лешаков лежал на диване, курил. Сквозняки передвигали по комнате густо-сизое облако. Оно не проходило в окно и нависало над ним. В старом халате без кушака, инженер лежал на диване. Он бездействовал. Кровь стучала в висках.

Дома, спокойно обдумать, разобраться наедине, разумно внушал сам себе бедолага, уводя себя подальше от греха, от тяжелых автобусов, — они разбрызгивали весеннюю грязь упругими колесами. В тишине мысли ровнее, разве может путное на ум прийти в оглушительном гомоне птиц, в опьяняющем звоне капели. С разумом Лешаков был, казалось, в ладах.

Но дома спокойнее не сделалось инженеру. Мысли в течении не упорядочились. Они путались, цеплялись одна за другую, кружили голову. Апрельское половодье мыслей нечаянно обнаружилось в Лешакове. Но он чуял, под волнами поверхностных неважных, была одна — главная. Она там глубоко и тихо текла. Своей тяжестью возмущала легкие, смятенные, силой напрягала их смятение.

Инженер лежал на диване, курил папиросу за папиросой. Густые облака дыма и отравленные мысли туманили голову. Он не противился. Пусть, думал он про себя, поддаваясь, пусть затянет. Там, на глубине, я ее, главную, и ухвачу.

Кружилась голова. Воскресая, соединялись в памяти, оживали картины минувших лет. Вспыхивало желтым шелковым абажуром детское утро. И почему-то было чисто вымытое окно и за окном голубое облако. Потом сизая школьная форма, фуражка с кокардой, черные передники девочек, сломанная указка учителя географии, — Лешаков учился фехтовать и переломил. Пахло кошками в промерзлом подъезде с мертвым камином, и в темноте были быстрые губы теплым пятном, гулко убегали наверх шаги, и смех, и эхо. Еще, меловая черта старта поперек гаревой дорожки, вопль студенческих глоток, прыгающее солнце в глазах на последних метрах дистанции, обрывки финишной ленты на груди, грубый кубок-награда, речи, оркестр и горький привкус отрыжки во рту — Лешаков чемпион. В институте студент Лешаков успевал, спортом увлекался, в научном обществе состоял. Его уважали.

Замелькали лица однокурсников. Почти все они выбились в люди. Один только он… Но почему же, почему? Неужели?

Ведь я мог, многое мог. Другим был. Бегал и прыгал, за факультет выступал. Изобретал, совершенствовал. В ящике грамота хранится. Говорили — голова! Верили в меня… А вот что вышло, горевал инженер. Пошло прахом, пропало, кручинился он. Вот что со мной сделали. Ведь это сделали со мной… А теперь уже поздно. Поздно.

Тут она была, главная мысль.

Кончено. Продолжения не будет: не дадут ему. И нечего Лешакову ждать от судьбы и от жизни. Надежды отменяются.

Поделиться с друзьями: