Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Мой муж – коммунист!
Шрифт:

Мартини – это была идея Марри. Хорошая, хотя и ничем невыдающаяся идея, поскольку выпивка летним вечером в компании с тем, кто тебе симпатичен, и разговор с человеком, подобным Марри, ведут к одному и тому же: заставляют тебя вспомнить о радостях общения. Мне многие бывали симпатичны, на жизненном пути я не был таким уж равнодушным прохожим, общения не бежал…

Но рассказ все же об Айре. Почему жизнь не сложилась у него.

– Он всегда хотел мальчика, – продолжал Марри. – Страсть как хотел назвать его в честь своего друга. Джонни О'Дей Рингольд. У нас-то с Дорис была Лорейн, дочь, но и ей, когда он оставался ночевать у нас на кушетке, удавалось поднять ему настроение. Лорейн нравилось смотреть, как Айра спит. Встанет этак в дверном

проеме и смотрит, как там спит дядя Лемюэль Гулливер. Он очень привязался к маленькой девочке с черненькой челкой. А она к нему. Когда он приходил к нам, она заставляла его играть с ее русскими матрешками. Он ей сам их и подарил на день рождения. Знаешь, такая деревянная кукла из двух половинок, женщина в русском народном костюме и платочке, ее разнимаешь, а внутри еще одна такая же, и так, пока не доберешься до фигурки размером с горошину. Вместе они придумывали всякие истории про каждую из этих кукол и про то, как тяжко эти маленькие люди трудятся в России. Потом он возьмет, схватит куклу, стиснет ее в огромной своей ладони, и она исчезает – ее даже не видно. Как обхватит – а у него еще и каждый палец как лопата! Вообще пальцы у него были необычайной длины – такие, что позавидовал бы Паганини. Лорейн это представление обожала, а главной ее «матрешкой» был сам ее диковинный дядюшка.

На следующий день рождения он купил Лорейн альбом пластинок хора и оркестра Советской Армии с русскими песнями. В хоре у них там больше ста человек, и еще сто человек в оркестре. Такие громоподобные басы – с ума сойти. Они с Айрой наслаждались этими пластинками невероятно. Поют-то там всё по-русски, так что они сперва вместе слушали, а потом Айра стал разыгрывать из себя солиста, притворялся, будто проговаривает умунепостижимые слова, сопровождая это драматическими «русскими» жестами, а когда подходил черед припева, Лорейн произносила тарабарщину, будто бы певшуюся хором. Смешить моя дочурка умела, этого не отнимешь.

Одна была у них особенно любимая песня. Тоже красивая, похожая на псалом, с волнующей, грустной мелодией – называется «Дубинушка»; простая такая, а когда поют, на заднем плане звучит балалайка. Слова «Дубинушки» были напечатаны по-английски на внутреннем развороте конверта альбома, дочурка выучила их наизусть и много месяцев потом ходила по дому, их распевая, хотя и трудно петь, когда стихи переведены так, что не осталось ни складу ни ладу.

Много песен я слышал в родной стороне —Песен радости и печали.Но одна из них крепко запомнилась мне:Это песня простого рабочего.

Эту часть песни басом выводил солист. Но больше всего она любила распевать хоровой припев. За то, что в нем было этакое удалое восклицание, нечто вроде «А ну, пошла!».

Эх, взмахнем дубиной,А ну, пошла!Крепче навалимся вместе,А ну, пошла!

Когда Лорейн оставалась в своей комнате одна, она выстраивала всех своих деревянных матрешек в шеренгу, ставила пластинку с «Дубинушкой» на проигрыватель и, трагически выкрикивая: «А ну, пошла! А ну, пошла!», расшвыривала кукол в разные стороны по всему полу.

– Постойте-ка, Марри. Одну минуточку. – С этими словами я встал, прошел с веранды в дом, туда, где в спальне у меня хранились CD-плеер и старый проигрыватель. По большей части, пластинки у меня были сложены в коробки и убраны в чулан, но я знал, в какой коробке искать. Вынул альбом, который в тысяча девятьсот сорок восьмом году Айра подарил мне, и достал из него пластинку, на которой была запись «Дубинушки» в исполнении хора и оркестра Советской Армии. Перевел переключатель «об./мин» в положение «78», сдул пыль с пластинки и поставил ее на вертушку. Иголку я поставил на промежуток как раз перед последней записью на пластинке и, сделав громкость побольше, чтобы Марри мог слышать музыку сквозь открытую дверь веранды, пошел и снова сел с ним вместе.

В темноте сидели и слушали – не я его и не он меня, а оба эту самую «Дубинушку». Все точно, Марри правильно ее описал: красивая, волнующая и грустная, похожая на псалом народная песня. Если бы не потрескивание иглы на изношенной поверхности старой пластинки – впрочем, тоже не сказать чтобы это

был треск совсем уж неприятный и мешающий, скорее нечто сродни обыденным ночным звукам летнего луга, – могло показаться, будто песня доносится к нам прямо из отдаленного, почти доисторического прошлого. Пробуждалось совсем иное чувство, нежели когда лежишь на веранде, слушая по радио концерт, который живьем транслируют из Тэнглвуда. Эти «А ну, пошла! А ну, пошла!» слышались как будто из другого времени и пространства, как призрачное, остаточное послезвучие полных революционной экзальтации дней, когда те, кто жаждал плановых, заранее задуманных перемен, по наивности (да и по непростительному безумию тоже) недооценили способность человечества калечить и уродовать благороднейшие идеи, превращая их в трагический фарс. А ну, пошла! А ну, пошла! Как будто человеческие хитрость, слабость, глупость и продажность не выстоят и секунды против коллектива, против мощи народа, всем миром взявшегося создавать новую жизнь и изгонять несправедливость. А ну, пошла!

Когда «Дубинушка» отыграла, Марри продолжал молчать, и я снова начал слышать то, что отметал, отфильтровывал, слушая его речи: кваканье и утробные трели лягушек, какие-то птичьи жалобы в Голубом болоте – тростниковой трясине сразу к востоку от моего дома, – там кто-то ухал, и крякал, и хрюкал, и, словно аккомпанемент, чирикали между собой вьюрки. Да, ну конечно, это же гагары – плачут и смеются, словно буйнопомешанные в сумасшедшем доме. Раз в несколько минут доносился тонкий хохоток ушастой совы, и всю эту разноголосицу нанизывал на неустанный смычок струнный ансамбль сверчков Новой Англии, что пилил и пилил своего сверчкового Бартока. В ближнем лесу пискнул енот, после чего мне уже стало казаться, будто я слышу бобров – как они грызут древесные стволы в той стороне, где в мой пруд вливается лесной ручей. Несколько оленей, сбитые с толку тишиной, подкрались, видимо, слишком близко к дому, потому что вдруг все сразу, почувствовав наше присутствие (сигнал тревоги у них краток и быстр), всхрапнули, топнули, чем-то треснули и ринулись прочь. Их крупы грациозно вплыли в чащу кустарника, и там уже, едва слышные, они бросились наутек что было сил. И вновь слышится лишь ровное дыхание Марри, выдохи, с которыми словно угасает стариковское красноречие.

Прежде чем он вновь заговорил, прошло почти полчаса. Рычаг звукоснимателя в первоначальную позицию не возвратился, и я теперь слышал, как игла шуршит, обегая бумажную наклейку. Я не пошел снимать иглу с пластинки, чтобы не прервать то, что лишило слов моего рассказчика и привнесло такую напряженность в его молчание. Мне было интересно, как долго еще ждать, прежде чем к нему вернется дар речи, если вообще вернется, и не вернется ли всего лишь для того, чтобы он просто встал и попросил подвезти его назад к общежитию – не потребуется ли ему как следует выспаться, чтобы переварить те не известные мне мысли, что забродили в его голове.

Но Марри с тихим смешком сказал наконец:

– Эвона, как меня вдарило.

– Да что вы? Почему?

– Дочурку вспомнил.

– А где она?

– Умерла. Лорейн давно умерла.

– Когда же это случилось?

– Лорейн умерла двадцать шесть лет назад. В тысяча девятьсот семьдесят первом. В тридцать лет, оставив мужа и двоих детей. Менингит. Сгорела в одну ночь.

– А Дорис тоже умерла?

– Дорис? Конечно.

Я прошел в спальню, поднял иглу и положил звукосниматель на опору.

– Хотите послушать еще? – спросил я Марри.

На сей раз он от души рассмеялся и сказал:

– Хочешь проверить, сколько я могу выдержать? О моих силах, Натан, ты слишком высокого мнения. «Дубинушка» и так положила меня на лопатки.

– Ну, сомневаюсь, – проговорил я и, выйдя к нему на веранду, сел в кресло. – Так вы говорили…

– Я говорил… А что я говорил?… Ах да. Говорил, что, когда Айру вышибли из эфира, Лорейн была безутешна. Ей было всего девять или десять, но она восстала. После того как Айру уволили за то, что он коммунист, она отказалась салютовать флагу.

– Американскому флагу? И где же это она должна была ему салютовать?

– В школе, – пояснил Марри. – Где же еще салютуют флагу? Учительница пыталась поправить дело, отвела ее в сторонку, говорит, ну как же, надо ведь флаг поприветствовать. Но девчонка уперлась и ни в какую. Гневная такая. Настоящим рингольдовским гневом воспылала. Любила дядюшку. В него пошла.

– И что произошло?

– Я провел с ней длительную беседу, и она снова стала приветствовать флаг.

– Что же вы ей сказали?

Поделиться с друзьями: