Мой муж – коммунист!
Шрифт:
Памела пошла к Эве и рассказала ей, как однажды летом два года назад она тут неподалеку шла-шла да и встретила Айру. Айра был на машине, ехал в своем «универсале» за город, и вот он ей сказал, что Эва уже, дескать, там, так что прыгай в машину, поехали, денек отдохнешь. А в городе было так жарко, противно… в общем, она – ну да, что тут попишешь, каюсь, мол, – не потрудилась внять голосу разума. Сказала: «О’кей, пойду захвачу купальник», он подождал ее, и они покатили в Цинк-таун, а когда приехали, вдруг выясняется, что Эвы там нет. Памела старалась быть с ним любезной, пыталась верить его объяснениям, даже влезла в купальник и пошла с ним поплавать. Вот тут-то он, во-первых, сфотографировал ее, а во-вторых, начал к ней приставать. Она с ним стала драться, плакать-рыдать, высказала ему все, что о нем думает, – как, мол, ты можешь, нельзя так вести себя по отношению к Эве! – и следующим поездом уехала назад в Нью-Йорк. Боясь неприятностей, она никому об этих его сексуальных домогательствах не сказала. А то еще ее же и обвинят, подумают, что она какая-нибудь шлюшонка, раз села к нему в машину. Да и за то, что позволила себя в таком виде щелкнуть, обзовут неизвестно как. А что потом она говорить, объяснять будет, никто ведь даже слушать не стал бы, правда же? Да и он тоже – попробуй она рассказать все как есть, тем самым выставив
Ну и пошло: однажды ближе к вечеру, после последнего урока захожу в свой кабинетик, а меня, оказывается, брат ждет. Он был в коридоре, давал как раз автограф кому-то из учителей; я отпер дверь, он зашел и бросил мне на стол конверт, на котором значилось: «Айре». Обратный адрес – «Дейли уоркер». Внутри еще один конверт, на сей раз адресованный «Железному Рину». Почерк Эвы. И бумага – голубая, веленевая – явно тоже из ее запасов. Секретарь редакции был приятелем Айры, так он сразу за руль и прямиком в Цинк-таун, чтобы скорее, значит, доставить Айре.
На следующий день после того, как к Эве пришла со своей душеспасительной историей Памела, Эва сделала такой ход конем, такую плюху отвесила, что непонятно даже, как она додумалась. Намарафетилась, оделась в лучшие тряпки – жакетка из рыси, лучшие черные туфли с открытыми носами, а уж платье – так это вообще: пан-бархатное, черное с белым кружевом по вороту и рукавам – миллион долларов, мечта, а не платье, да еще стильная черная шляпка с вуалью, – короче, пошла, но не в «Двадцать одно», куда они захаживали перекусить с Катриной, а в редакцию «Дейли уоркер». Она недалеко была, на Университетской площади, всего в нескольких кварталах от Западной Одиннадцатой улицы. Поднялась в лифте на пятый этаж и объявила, что хочет видеть главного редактора. Ее препроводили в кабинет, а там она вынимает из рысьей муфточки письмо и – шлеп его на стол. «Это, – говорит, – павшему борцу, герою-мученику большевистской революции. Народному артисту и несбывшейся надежде человечества», после чего поворачивается и выходит. Несчастная и боязливая с оппозицией у себя дома, она могла быть царственно-внушительной, когда распирает благородное негодование, да плюс еще и стих такой нашел – воображать себя гранд-дамой. Уж что-что, а перевоплощаться она умела и полумерами на этом поприще не ограничивалась. На любом конце радуги эмоций все ее крайности выглядели как норма.
Едва письмо передали секретарю, тот сразу за руль и к Айре– С тех пор как Айру уволили, он жил в Цинк-тауне один. Каждую неделю ездил в Нью-Йорк совещаться с адвокатами – собирался судиться с радиокомпанией, судиться со спонсором, судиться с авторами «Красных щупальцев». Оказавшись в городе, обязательно забегал навестить Арти Соколоу, который после первого инфаркта был прикован к постели (он жил в северной части Вест-сайда). В Ньюарк повидаться с нами Айра тоже заезжал. Но в основном сидел у себя в хижине, преисполненный ярости и тяжких дум, подавленный, но не смиренный. Сам варил обеды и кормил Рея Швеца, соседа, пострадавшего при обвале в шахте, а пока вместе ели, потчевал его рассказами о положении дел – это его-то, который на пятьдесят один процент «ку-ку».
В тот же день, когда письмо Эвы оказалось у него, Айра к вечеру был у меня в кабинете, и уже я читал его. Оно теперь в моем архиве вместе с другими бумагами Айры, так что я как въяве вижу его сейчас перед собой и не могу не отдать ему должное. Три страницы. Сплошной сарказм. Написано скорее всего одним махом, сразу начисто и без помарок. Злобный такой, свирепый документ, и вместе с тем написано замечательно. Изливая гнев на голубую почтовую бумагу с монограммой, Эва изъяснялась истинно высоким слогом. Я бы не удивился, если бы в конце этого библейского бичевания зазвучали фанфары пятистопного ямба.
Помнишь, как Гамлет бранит Клавдия? Во втором действии, сразу после того, как актер-король воспроизводит рассказ Энея об убиении Приама. Это в середине монолога, который начинается словами «О, что за дрянь я, что за жалкий раб!» – «…Хищник и подлец! – говорит о Клавдии Гамлет. – Блудливый, вероломный, злой подлец!/ О, мщенье!» [31] В этих словах, по сути дела, все ее письмо: «Ты знаешь, что для меня значит Памела; однажды вечером я тебе призналась, тебе одному рассказала, кем для меня является Памела». Проблему Памелы Эва рассматривает как проявление чувства неполноценности. Девушка, дескать, страдает от своей неполноценности – она вдали от дома, от своей семьи, своей страны, Эва ее опекает, считает своей обязанностью приглядывать за нею, защищать, а он, как всегда пороча и уродуя все, к чему прикасаются его руки, лукаво вознамерился превратить приличную дотоле девушку в какую-то стриптизерку вроде мисс Доны Джонс. Под вымышленным предлогом заманил Памелу в уединение этой своей грязной дыры, чтобы потом, подобно мерзкому извращенцу, пускать слюни, разглядывая фотографию, где она в купальнике, и, мало того, тянул к ее беззащитному телу свои обезьяньи лапы. Чего он хотел? – тоже понятно: сделать из Памелы шлюху и, унизив этим заодно Сильфиду, да и свою жену тоже, над всеми надругаться самым садистским образом, какой сумел измыслить!
31
У. Шекспир. Гамлет. Пер. М. Лозинского.
«Однако на сей раз, – писала она, – ты зашел далековато. Я помню, – пишет она дальше, – помню, как ты, кормясь с руки великого О'Дея, восхищался «Государем» Макиавелли. Теперь я знаю в точности, чему ты у Макиавелли научился. Я поняла теперь, почему друзья годами пытались до меня докричаться, раскрыть мои глаза на то, что ты во всех своих делах и помыслах, вплоть до самой последней малости, безжалостен, бесчестен и порочен, и, будучи таким же беспринципным, как Макиавелли, ни в грош не ставишь истину и добро, но поклоняешься одному лишь идолу успеха. Ты пытался силой принудить ко вступлению с тобой в половую связь юную девушку, прелестную и талантливую, к тому же обессиленную борьбой с комплексом неполноценности. Почему же в отношении меня ты не предпринимал попыток к сексуальному сближению, которым, может быть, мог бы выразить свою любовь? Когда мы встретились, ты жил один в трущобах Ист-сайда в грязных объятиях твоего возлюбленного люмпен-пролетариата. Я дала тебе прекрасный дом, полный книг, музыки и искусства. У меня ты получил в свое распоряжение солидный кабинет, я помогла тебе подобрать и оборудовать библиотеку. Я ввела тебя в круг наиболее интересных, интеллигентных, талантливых
людей Манхэттена, буквально вручила тебе пропуск в такое избранное общество, попасть в которое ты никогда даже не мечтал. Пыталась дать тебе семью, изо всех сил пыталась. Да, моя дочь требует к себе повышенного внимания. Моя дочь – трудный ребенок. Это я знаю. Что ж, жизнь вообще трудна. Для взрослого, ответственного человека жизнь – это и есть череда трудностей…» И так далее, все в том же ключе да по нарастающей – философские, зрелые, разумные, непререкаемо-рациональные рассуждения, а в конце угроза:«Как ты, возможно, помнишь, твой безупречный братец, пока ты прятался в его доме, не давал мне ни поговорить с тобой, ни написать тебе, поэтому я решила пробиться к тебе через твоих «товарищей». Похоже, Коммунистической партии легче получить доступ к тебе и твоему сердцу, каково бы оно ни было, чем нам, простым смертным. Ведь ты Макиавелли, великий манипулятор. Что ж, дражайший наш Макиавелли, в одном лишь ты не отдаешь себе отчета: то, как ты поступаешь с другими людьми для достижения своих целей, может иметь для тебя некоторые последствия; такому пониманию ты не научен, однако всему свое время – тебя научат».
Помнишь, Натан, стул в моем кабинетике – тот, что у стола стоял, вы еще электрическим его называли? На котором ученики сидели и потели, пока я разбирал их сочинения? На нем-то Айра как раз и сидел, когда я читал то письмецо. Я спрашиваю: «Это правда, что ты приставал к девчонке?» Айра: «У нас роман с ней был, целых полгода». – «То есть ты ее трахал». – «Сто раз, Марри. Я думал, она любит меня. Я поражаюсь, как она могла со мной так поступить». – «И сейчас еще поражаешься?» – «Я был влюблен в нее. Хотел на ней жениться, иметь детей от нее». – «О, это уже лучше. Так ты совсем, что ли, не думаешь никогда? А, ты действуешь. Действуешь, а там трава не расти. Ура, трах-бах, готово дело. Шесть месяцев ты трахал закадычную подружку ее дочери. Ее, можно сказать, суррогатную дочь. Ее подопечную. А когда что-то случилось, ты поражаешься». – «Я любил ее». – «Выражайся точнее – ты любил ее трахать». – «Нет, ты не понимаешь. Она приезжала ко мне в хижину. Я был без ума от нее. Я действительно поражаюсь. Она как громом поразила меня тем, что сделала!» – «И что же она сделала?» – «Что сделала? Мало того, что настучала на меня жене, так еще и оклеветала вдобавок!» – «Да ну? Смотри-ка ты! Вот только что же здесь поразительного? Ты погоди, это цветочки. Ягодки тебе жена преподнесет». – «Откуда? Что она может сделать? Что могла, она уже преподнесла, с этими ее приятелями Грантами. Меня уже уволили. Сижу, можно сказать, в дерьме по уши. Она хочет раздуть из этого сексуальный скандал, только ведь, ты ж понимаешь, ничего такого не было. Памела знает, что все было не так». – «Было не так, а стало так. Тебя застукали, и жена обещает тебе какие-то новые неприятности. Какие, как ты думаешь?» – «Да никакие. Это пустой номер. Вот эта вот хрень, – сказал он, потрясая письмом, – это всего лишь письмо, которое она собственноручно сдала в «Уоркер». Вот и все неприятности. Поверь мне. Я никогда не сделал Памеле ничего такого, чего она сама не хотела бы. А когда она потеряла интерес ко мне, меня это просто убило. Я всю жизнь мечтал о такой девушке. Убило наповал. Но я справился. Вышел в дверь, спустился на улицу и вон из ее жизни. Ни разу больше ее не побеспокоил». – «Что яс, – сказал я, – как бы то ни было, пусть ты даже чудо как благородно завершил роман, в ходе которого шесть месяцев подряд радостно трахал суррогатную дочь своей жены, теперь, дружок, тебе предстоит чуток поерзать по сковородке голым задом». – «Нет уж, это Памела у меня теперь по сковородке поерзает!» – «Ай-ай-ай! Опять хочешь дров наломать? Думать не будешь, а будешь опять что-то делать? Извини, дорогой, но этого я тебе не позволю».
И я ему не позволил – он ничего не сделал. А насколько сочинение письма подтолкнуло Эву к тому, чтобы взяться за книгу, сказать трудно. Но если Эва лезла из кожи вон, копытом землю рыла, лишь бы вытворить что-нибудь такое иррациональное, что стало бы делом всей ее жизни, то материальчик, подкинутый Памелой, пришелся ей очень даже в тему. Вообще, на Эву глядя, можно было подумать, что всеми ее замужествами – сперва ничтожный Мюллер, потом педераст Пеннингтон, за ним жулик Фридман и, наконец, коммунист Айра – она словно отдавала какие-то долги силам безрассудства и неразумия. А отправившись в рысьей шубке с такой же муфточкой в редакцию коммунистической газеты, она, думаешь, – все, избавилась? выплеснула из себя худшее свое негодование и протест? Нет, Эва с неизбежностью должна была каждый абсурд в своей жизни громоздить все выше и выше, и вот тут-то вновь появляются Гранты.
Книгу-то ведь писала не она, ее писали Гранты. Авторство книги было фальшивым аж в квадрате. На обложке стоит имя Брайдена – «в пересказе Брайдена Гранта», – потому что Брайден Грант – это был бренд не хуже Уолтера Уинчелла, но когда читаешь, заметно, что трудились-то над книжкой явно оба Гранта. Что знала Эва Фрейм о коммунизме? Ну да, ходила с Айрой на митинг Уоллеса, там были какие-то коммунисты. Ну да, были коммунисты и в коллективе «Свободных и смелых», они приходили к ним в дом, участвовали во всех вечеринках. Маленькая бригада, занятая производством шоу, была очень даже заинтересована в том, чтобы и шоу, и все вокруг держать под контролем. Поэтому была таинственность, были интриги: людей нанимали только правильных, нужной политической ориентации, сценарии тоже тщательно выверяли и, поелику возможно, корректировали – туда ведет идеологическая линия или не туда? Айра садился в кабинете с Арти Соколоу и как правдами, так и неправдами втискивал в текст все избитые партийные клише, все так называемые прогрессивные идеи, какие мог туда засунуть без риска полного закрытия и всеобщего разгона; они кроили и переиначивали сценарии, любой исторический контекст засоряя дрянью коммунистической риторики. Они воображали, будто таким образом влияют на общественное сознание. Писателе должен не только наблюдать и описывать, но и участвовать в борьбе. Немарксистский писатель искажает объективную реальность; марксистский делает вклад в ее изменение. Партия дает писателю единственно правильное и действенное мировоззрение. Они в это верили. Абракадабра. Пропаганда. Но абракадабру конституция не запрещает. И уж в те времена она действительно все в хлам заполонила, особенно радио. Причем абракадабра всякой направленности. Программы про полицию и ФБР. Кейт Смит с ее коронным номером «Господь, благослови Америку». Да твой любимец Корвин, пропагандист идеализированной американской демократии, – он ведь из той же серии. По сути-то особой разницы нет. Айра Рингольд с Арти Соколоу тоже не были агентами разведки. Рекламными агентами – да, конечно. Но это не одно и то же. ребята занимались дешевой пропагандой, которую если какие законы и запрещают, то только законы эстетики, законы литературного вкуса.