Мой муж Лев Толстой
Шрифт:
Если стоны души можно передать дневнику, то могу только стонать и стонать. Миша третьего дня опять пропадал всю ночь до седьмого часа утра у цыган, вчера посидел дома, сегодня опять пропал. Где он, с кем он? – ничего не могу дознаться. Всякий день новые товарищи, какие-то дикие, неизвестные.
Делала скучные необходимые визиты. Играла, писала. Маруся с Сашей пошли к Масловым; я не пошла, хотя знала, что там С.И. Велела им ехать, а не итти, а они пришли и привели с собой С.И. Я очень рассердилась на Марусю; потом С.И. играл свой квартет, ноктюрн Шопена. Он успокаивал мой гнев, он был ласков, добр со всеми, – добродушно-весел. Но и он не успокоил моего страдающего о Мише сердца. Недаром я плакала, уезжая из Ясной Поляны. Как мне не хотелось расставаться с Л.Н., как нужна была его помощь, защита от жизни, от самой себя… Он прав перед человечеством: он великий писатель. Но мне от этого
Поздравляла именинниц: Ермолову, Давыдовых, Дунаеву, посетила Наташу Ден, родившую сына и заболевшую после родов. У Ермоловой тщеславно веселилась и тем приветливым приемом, который мне все делали, и красотой цветов, нарядов, изящных форм светской жизни и общества. Разговаривала с великой княгиней Елизаветой Федоровной, этой красивой, милой и приветливой женщиной.
Таскалась все утро по дождю по Москве. Тоска, безумное, бесцельное нервное шлянье по грязи без цели, но тоска, ох! – невыносимая. Вечером легла и заснула. Встала, пришла Саша: – Ты больна, мама? – Я говорю: нет. Она бросилась меня целовать. – Если б ты знала, какая ты хорошенькая, розовая, после сна. – Неужели я еще хорошенькая? Или это любовь ее видит красоту в любимой матери? – Вечером театр: «Моцарт и Сальери» и «Орфей». Был С.И. с нами, Маруся, Саша, и Гольденвейзер, и Бутенев. Еще в ложах были знакомые. Сначала было интересно и весело, но ужасное пение в «Орфее» навело опять скуку, и я насилу досидела.
Письма из дому: от Льва Николаевича – он все-таки собирается сюда, в Москву, 1 декабря; потом от Тани. Мое к ней пропало, так досадно! А я отговаривала в нем Л.Н. ехать в Москву. Мне ужасно подумать, что он будет страдать от городской жизни: посетители, шум, уличная суета, отсутствие досуга, природы, дочерей и их помощи – все это ему ужасно. А мои интересы воспитанья детей, музыка, мои знакомые, мои выезды, хотя и редкие, в концерты и театр – все это прекратить мне трудно, а его раздражает. Переписывать же ему его переправляемые им без конца писанья я уже и по зрению, и по приливам крови к голове – уже не могу, как прежде, и это тоже его будет сердить и огорчать, a в Ясной пишут дочери, Александр Петрович и Коля Оболенский. Еду в Ясную отговаривать его или привезти самой, если он будет настаивать ехать.
Была утром Погожева, объявила, что вечер Толстовский разрешен, но не упоминать, что он в честь Толстого, не позволят читать о Толстом, а только из его произведений, и прочие грубые и глупые оговорки.
Вечером пришел С.И. Танеев. Мы пили чай: Саша, Миша и я.
Как я ему обрадовалась! Больше всего люблю, когда он так придет просто, и только для меня. Сочинил сегодня для пенья двух хоров прекрасную, содержательную вещь на слова Тютчева и пришел мне ее сыграть и напеть. Потом сыграл Andante из своей симфонии. Сидели, тихо разговаривали, прочли статью критическую музыкальную. Как всегда с ним просто, спокойно, содержательно проведешь время.
Узнала в квартетном концерте о смерти Насти Сафоновой, семнадцатилетней старшей дочери, ужасно это меня поразило.
Играл Гольденвейзер «Трио» Рахманинова, потом чудесный квинтет Моцарта с кларнетом. Много знакомых, С.И.
Письмо открытое о приезде Льва Николаевича 1-го. Мы с Сашей обрадовались ужасно и даже прыгали и кружились вместе.
С утра у Сафоновых. Одна дочь лежит мертвая, другая, Саша, опасно больна. Четыре доктора ничего не понимают. Похоже на воспаление брюшины. Привезла им Флерова. Приехал из Петербурга отец, отчаяние тупое, без слез – матери. Ужасное впечатление! Саша с Марусей на выставке. Вечером играла много, девочки в зале кривлялись всячески, особенно Маруся, и были бешено веселы. Уехала в первом часу в Ясную Поляну.
В Ясной Поляне. Таня охрипши и легкий жар, Маша все неопределенна, но спокойна и здорова на вид. Л.Н. ездил третьего дня в Пирогово (35 верст) верхом и верхом же на другой день вернулся, и оттого уставши и вял. Обещав приехать в Москву 1 декабря, он теперь как будто отвиливает от этого приезда. А я так приготовилась к радости привезти его в Москву и пожить с ним. Привезла и хлеба отрубного, и фиников, и спирт – все для дороги; велела в Москве приготовить комнату, обед, фрукты, хотела сама ему уложить вещи, устроить ему переезд в Москву как можно незаметнее. К вечеру уже было решено, что он не едет; я плакала, и голова у меня разболелась, так что совсем слегла. Не то больно, что ему не хочется в Москву, – я это вполне понимаю и предлагала ему не ехать до Рождества, а больно, что он пишет: «Нынче получили твое письмо к Тане (в котором я предлагаю ему не ехать
в Москву). Я непременно приеду 1-го курьерским и радуюсь мысли быть с тобой». И после такого письма, когда все мои чувства давно сдержанного ожидания его приезда вдруг вылились навстречу радости его видеть и пожить с ним, тогда он опять отказывается ехать.Любопытнейший момент описан. Реакция на нежелание ехать, невозможность приезда, на первый взгляд будто бы не соответствующая раздражителю. С другой стороны сильное чувство, сильная любовь могут породить и большие переживания. Слишком большая ставка на одного человека среди многих окружающих женщину. Слишком большая ответственность на мужчине за её чувства.
Превращение всей своей жизни в служение одному только человеку свойственно, как правило, людям либо не имеющим семьи до брака, либо, напротив, потерявшим чрезвычайно крепкую семью. Создание столь плотной связи – попытка найти, создать семейный уют, защищенность в той же степени сильный как и был до этого или же абсолютно противоположный былому одиночеству.
Я опять в Москве. Не спала всю ночь от тяжелого сомнения: «1-го приеду в Москву», – писал мне Л.Н. Сегодня 1-е, я еду со скорым и думаю: неужели он не уложится утром и не поедет со мной? Сердце билось, всю меня бросало в жар, и утром он встал, пошел вниз и ни слова мне не сказал. Я встала около 10 часов, узнаю, что Л.Н. не укладывается и не едет. Слезы меня так и душат. Одеваюсь, велю запрягать – он ни слова. Поднимается суета: Марья Александровна Шмидт, Таня. Л.Н. – зачем я еду? – Как зачем? Да я так и собиралась, и лошади за нами выедут, и дети, и внуки ждут в Москве. Рыданья меня душат неудержимо. Беру свои мешочки, иду пешком, велю лошадям меня догонять, боюсь всех расстроить своим видом, не хочу дать Льву Николаевичу удовлетворения в том, чего он каждый год добивается, т. е. вида моего горя от его нежелания жить со мной в Москве. Но эго делается невозможно: именно это-то его отношение жестокое и приводит меня в отчаяние. Вижу, с лошадьми и Лев Николаевич в полушубке. – «Не езди, погоди». Возвращаемся домой. Он начинает мне мораль читать противным тоном, а меня рыданья душат. Посидели полчаса, во мне происходила адская боль и борьба с отчаянием. Таня пришла: «Я понимаю, что вам больно», – говорит она. Наконец уехала, простившись со всеми и прося меня простить. Никогда во всю жизнь я не забуду этого переезда до Ясенков. Какой был ветер ужасный! Перегнувшись пополам, я так рыдала всю дорогу, что голова треснуть точно хотела. И как они все меня пустили в таком виде! Одно меня удержало от того, что я не легла под поезд, – это то, что меня не похоронили бы возле Ванички, а это моя idee fixe. В вагоне все пассажиры на меня узрились – так я плакала всю дорогу, потом задремала. Ничего я весь день во рту не имела. Домой приехала – унылая встреча детей и внуков, и опять я плакала. Получила телеграмму от Л.Н.: «Как доехала Соня, приеду завтра».
Вечером получила от Льва Николаевича письмо: он просит прощенья за свою якобы невольную жестокость, за недоразумение, за свое утомление и другие разные причины, почему он не поехал и так меня измучил. Потом он и сам приехал… У меня невралгия правого виска, у меня болит вся внутренность, и не спала всю ночь, все во мне застыло, оцепенело как-то. Ни злобы, ни радости, ни любви, ни энергии жизни – ничего нет. Все хочется плакать, и жаль мне даже своей свободы, своего здоровья и своих друзей, которых теперь если и придется видать, то не так, как когда я одна и когда они мне всецело принадлежат. Один день страданий убил во мне все!
Стараюсь исполнять свой долг. Буду ухаживать за Л.Н., буду ему переписывать, буду служить его плотской любви, – в другую я уж не верю, а эта – вот-вот и ей конец. И что тогда?!!! Терпенье, вера, добрые люди.
Жажда любви, получения ежеминутных её подтверждений. Л.Н. будто бы даже принимает эти правила, объясняется. Казалось бы, «заискивающий» подразумевает смирение, но это больше похоже на способ манипулирования.
Вчера пролежала больная весь день. Не вынес организм неприятностей. Все перевернулось внутри: желчь поднялась, желудок расстроился, висок невралгией болел, тошнота. Так день из жизни вон.
Сегодня с утра ездила на похороны Саши Сафоновой. Бедная пятнадцатилетняя девочка, талантливая, горячая – умерла в страшных страданиях через три дня после умершей сестры, тоже девочки на семнадцатом году. На мать мучительно было смотреть. Осталось еще шестеро детей, но эти были старшие.
Дома уныло. Л.Н. недоброжелателен, своя жизнь с детьми, занятиями, музыкой, моими друзьями – вся остановилась; при жизни же Л.Н., кроме тупой переписки и тяжелого, гнетущего весь дом настроения, ничего пока нет.