Мой зверь безжалостный и нежный
Шрифт:
Но эпической битвы не случилось. В самый последний момент на набережной нарисовались пэпээсники. Просекли, что намечается замес, и давай крутить всех, кто под руку попадётся. Схватили пару офников, подобрали жлоба, затолкнули их в свой бабон, а остальные разбежались.
Нас с пацанами менты даже не тронули. Ещё и спросили, целы ли мы.
На фоне упоротых фанатов в спортивках мы выглядели чинно и пристойно, как юные хористы. Только я свою физиономию отворачивал. Потому что не остыл ещё, а в такие моменты дикая решимость расхерачить всё вокруг написана у меня на лбу большими буквами.
—
— Кому ещё повезло — большой вопрос, — затягиваясь, хмыкнул Лёха Бондарь и покосился на меня.
— Это точно, — поддакнул ему Воропаев. — Я думал, Тим, ты его реально задушишь. Не остановишься. Аж жутко стало, если честно…
— Если ты такой пугливый, сиди дома, не гуляй, — равнодушно бросил я.
— Да чё ты, Тим, не заводись. Ты ж и правда в запале берега не видишь, что угодно можешь сделать… — забубнил Лёха. — Он просто за тебя испугался. И я тоже…
— Не пугайся, мамочка, я в порядке, — пресёк я его.
Ненавижу, когда мне такое говорят. Мне и матери хватало, которая вечно твердила: «Тимур, мне всё время страшно за тебя. Ты ведь не понимаешь, что хорошо, а что плохо, что можно, а что — нельзя. Ты попросту не осознаешь, что запрещено или опасно. Не знаешь границ, Тимур. Я всегда боялась за твоего отца. Он часто переходит черту дозволенного, но ты… Для тебя этой черты, похоже, вообще не существует».
Я и от неё-то отмахивался, грубил: «Не парь мне мозг всякой ересью».
А теперь ещё и пацаны взялись меня лечить.
Как же бесят эти причитания!
Ладно меня все другие в лицее считают неадекватом, если не конченным психом, но свои-то какого хрена?
А пошло всё с того случая, когда два дебила из одиннадцатого решили меня прессануть. Я тогда учился в седьмом классе и по росту едва обоим до груди доставал. И вот эти двое подвалили, преградив дорогу к школьному крыльцу.
— Для тебя, шкет, вход платный. Гони полтинник.
— В переход валите, попрошайки, — огрызнулся я. — Там нищеброды побираются.
Слово за слово — началась драка. Кругом столпился народ, обступив кольцом, и мы там втроём как на ринге в боях без правил. Одного я уделал так, что тот встать не мог. Лежал посреди школьного двора, корчился и скулил. Второй тоже выхватил своё. И это меня от него ещё оттащили. Я же настолько в раж вошёл, что не почувствовал даже, что мне переломали рёбра.
Пацаны потом вот так же гудели.
— У тебя такое лицо было! Такой взгляд, будто разорвешь их! Жуть. Но так им и надо! А то запарили уже всю школу трясти, деньги отбирать.
На школу мне вообще было плевать. Я чисто за себя бился. Свою неприкосновенность отстаивал. Собственные интересы защищал. Это я чужие границы не вижу, а мои-то — не дай бог кому нарушить.
***
Хоть никто из нас после стычки с фанатами не пострадал, пацаны сдулись и заторопились домой. Я тоже поехал к себе.
И как раз в холле столкнулся с отцом и Жанной. Оба были при параде — очевидно, куда-то собрались.
—
Мы в театр опаздываем, — объяснил на ходу отец.Жанна вцепилась в его локоть и явно напряглась. И тут я заметил на ней материн жемчуг. Протянул руку к её шее, поддел пальцем нить, вопросительно взглянул на отца.
— Это что?
— Мы опаздываем, — раздражённо повторил отец. — Позже поговорим.
Этим раздражением он себя и выдал. Он всегда такой — дёргается, злится — если его что-то нервирует.
Да ну нет, отмахнулся я. Не мог он отдать этой тупой курице то, что когда-то подарил матери. Наверное, просто купил такой же.
И всё же я поднялся в её комнату. Остановился на пороге на несколько секунд. В груди сразу заныло.
Я скривился: ну что за фигня опять. Ненавижу это. Ведь правда — год уже прошёл, даже полтора почти, а я до сих пор не могу свыкнуться с мыслью, что матери больше нет. Не могу спокойно находиться в её комнате, не могу видеть её вещи…
Раньше я думал, что меня вообще ничем пронять невозможно. Чего уж, мать тоже так думала. Лечила меня: «Нельзя быть таким циником в твои годы».
Меня это адски бесило.
— Какой есть, — огрызался я.
А теперь вспоминаю и задыхаюсь.
Что странно — когда она умерла, я ничего особенного не испытал. Самому даже было дико. Говорил себе: мать ведь, должно же что-то, ну не знаю, шевельнуться, защемить внутри. Я же любил её. Тоня вон как убивалась, выла в голос. Отец запил с горя. А я не ощутил ничего, совсем ничего.
Потом решил, что, наверное, просто привык уже, что её как будто нет. Последнее время она почти не приходила в сознание. Да и на себя прежнюю не походила.
На прощании в ритуальном зале тоже стоял дубом. Какие-то чужие тётки вокруг рыдали. Один я, как последняя сволочь, изнемогал от скуки и ждал, когда вся эта заунывная тягомотина закончится.
На кладбище и поминки не поехал, под осуждающие взгляды и шепотки развернулся и уехал домой. Зашёл в комнату матери, не помню, зачем, и вот там-то меня вдруг накрыло. Я даже не знаю, с чем это сравнить и как вообще объяснить, но это было просто охренеть как больно. Первый раз в жизни больно. Будто мне под ребра ржавые крюки загнали и так подвесили. Казалось, я реально чувствовал, как ломаются и крошатся кости, как рвутся лёгкие, наполняясь густой тёплой кровью. Ни вдохнуть, ни шевельнуться невозможно.
И я просто сидел в её кресле, подбирал слёзы рукавом и никак не мог остановиться. Видел бы меня кто…
Не знаю, что это было, но меня долго не отпускало. Да и всё ещё не отпустило.
Сначала я с ума сходил, до того мне её не хватало. Я даже не представлял, что может так не хватать человека. Просил мать мысленно: «Хотя бы приснись мне…». На кладбище всё-таки съездил потом и не раз. Да и в комнате её просиживал часами. Тупил в кресле, залипнув на дурацких слонов, фарфоровых, нефритовых, бронзовых, всяких — она их зачем-то собирала. У неё все полки ими заставлены. Каких только не накопила. От крохотных, с ноготь, из стекла, до массивных из чёрного мрамора, с позолоченной попоной. Хранила даже моего уродца, больше похожего на корявый пень, чем на слона. Это я в восемь лет для неё вылепил.