Моя Африка
Шрифт:
на бархатных полотнищах багровых
мы написали страшные слова.
Такое позабудется едва ли, —
посередине зарева и тьмы
мы за любовь за нашу воевали,
и ненависть приветствовали мы.
Ни сожаленье,
ни тоска
ни разу,
что, может быть,
судьба — кусок свинца…
(Но мы
которому недолго до конца.)
Мурлычет кот — кусок седого пуха.
Молчит Елена.
Самовар горит.
И о разлуке тягостно и глухо
вполголоса Добычин говорит:
— Я не могу…
Она неотвратима…
Пойми меня,
уж несколько недель,
как я рисую —
эта же картина
про негра, уходящего в метель,
и всё не то…
Он шел тогда, сверкая,
покачиваясь,
фыркая,
звеня,
и шашка и бекеша не такая,
какая на картине у меня.
И всё не так,
всё пакостно,
всё худо…
Ужели это мне не по плечу?
Хоть раз его увидеть.
Кто?
Откуда?
Всё разузнать, поговорить хочу.
Ты отпусти меня, не беспокоясь, —
я никогда не попаду в беду,
приеду скоро…
Сяду в агитпоезд…
Его на фронте всё-таки найду…
Не плачь, моя…
Всё чепуха пустая…
Добычин встал.
Добычин говорит.
Мурлычет кошка, когти выпуская.
Елена плачет.
Самовар горит.
Страна летела, дикая, лесная —
бои,
передвижение,
привал,
тринадцатая армия,
восьмая…
И только где Добычин не бывал!
Выспрашивал, мечту оберегая.
Война была совсем невесела,
и конница Шкуро и Улагая
еще вовсю хоругвями цвела.
Еще горели села и местечки
со всем своим накопленным добром,
но все-таки погоны на уздечке
уздечку украшали серебром.
И говорили конники:
— Деникин,
валяй, мотай,
не наводи тоску,
из головы, собака, сука, выкинь
Россию, православную Москву…
А мы тебя закончим на амине,
на Страшном, гад, покаешься суде…
И только негра не было в помине,
как говорили конники, нигде.
— Китайцы здесь, конечно, воевали,
офицеров закапывали в грязь…
И только раз,
однажды на привале,
с конноармейцами разговорясь…
Конноармеец, маленький и юркий,
веселой рожею румян и бел,
за полчаса стоянки и закурки
рассказывал,
захлебывался,
пел…
Он говорил на стороны, на обе,
шаманя,
декламируя слегка,
о смерти,
о победе
и о злобе,
о командире своего полка.
— За командира нашего милого
я расскажу, товарищи, два слова.
Я был при нем,
когда его убили,
и беляков я видел торжество.
Ему приятно, земляки, в могиле,
что не забыли все-таки его,
что поминаем добрыми словами
и отомстить клянемся подлецам,
казачьими качаем головами,
а слезы протекают по усам.
Он был черен,
с опухшими губами,
он с Африки — далекой стороны,
но, как и мы,
донские и с Кубани,
стремился до свободы и войны.
Не за награды
и не за медали —
за то, чтоб африканским буржуям,
капиталистам африканским дали,
как и у нас в России, по шеям,
он с нами шел —
на белом,
на буланом,
погиб за нас
от огнестрельных ран…
Его крестили в Африке Виланом,
что правильно по-русскому Иван.
Ушла его усмешка костяная,
перешагнул житейскую межу…
Теперь, бойцы,
тоскуя и стеная,