Моя АНТИистория русской литературы
Шрифт:
Можно даже сказать, что я ненавижу этот ханжеский «элитарный ум» гораздо больше, чем Ницше – бюргерскую мораль. Элитарность – это очередное утешение слабых, в которой лично я не чувствую абсолютно никакой потребности: мне не нужна эта тонкая стеклянная оболочка, изолирующая меня от внешнего мира. Пусть меня хотя бы в тысячу раз реже, чем Пугачеву, показывают по телевизору, и я буду в тысячу раз популярнее ее! Я не желаю вступать с ней ни в какой тайный сговор и делить сферы влияния! Если сегодня и возможна какая-нибудь настоящая культура, то она должна быть по ту сторону ума! Подальше ото всех этих многозначительных туманных фраз и отсылок!
В свое время писатели Серебряного века, вдохновленные примером Ницше, вступили в героическую борьбу с моралью. И я думаю, что, отказавшись от морали, человек действительно приближается к собственной сущности, очищается от чего-то надуманного и противоестественного. Но все это, увы, длилось недолго. Все героические попытки искусства Art Nouveau закончились крахом из-за странной тяги человека
А все умное, по моему глубокому убеждению, замутняет сущность человеческой жизни еще сильнее, чем мораль. Однако, понимая это, я сама тоже чувствую иногда очень сильное искушение написать что-нибудь в высшей степени умное и интеллектуальное. Наверное тоже, чтобы оправдаться, хотя я толком даже и не знаю, перед кем… Не знаю, удастся ли мне удержаться по ту сторону ума и глупости, на этой сверхчеловеческой высоте?!
Сологуб одно время, кстати, сильно занимал мое воображение. Я случайно обнаружила его роман в библиотеке города Шепетовки, где проводила свои очередные каникулы. Мне тогда вообще было нечего делать, и я целыми днями читала книги: садилась на диван и читала, читала – заканчивала одну книгу и тут же начинала другую. От этого содержание одной книги часто сливалось у меня с другой, и потом уже я не могла точно вспомнить ни героев, ни сюжета. Одно могу сказать: когда я читала, то погружалась в крайне приятное состояние, близкое к эйфории, переставая замечать окружающую действительность и целиком переселяясь в мир грез, живя одной жизнью с персонажами этих книг. Даже повесть Арсения Рутько «Детство на Волге» про детство Володи Ульянова и тем более книги Анатолия Рыбакова – «Кортик» и «Бронзовая птица» – действовали на меня подобным образом. И вдруг мне попался «Мелкий бес»…
Все, что описывалось в «Мелком бесе», больше всего поразило меня своей реалистичностью: содержание было как будто списано с натуры. В городе Шепетовке люди, по-моему, жили точно так же: целыми днями квасили, сплетничали и тихо сходили с ума. Соседка бабушки, тетя Валя, мать Витальки, шустрого кривоного рыжего мальчика, учительница местной школы, носила все время одну и ту же цветастую косынку, завязанную сзади, а спереди из-под нее кокетливо выглядывали серые кудельки волос. Как-то Виталька пригласил меня в гости. В прихожей полагалось снимать обувь, как при входе в мечеть, крашеные полы во всех комнатах были застелены чистейшими ткаными половиками, на кроватях горделиво топорщились толстые подушки в белоснежных наволочках, накрытые сверху кружевными накидками с вышитыми розанами. «Мать на огороде, – сообщил Виталька, ковыряя в носу, – у нее седни в школе выходной». На столике у кровати я заметила косынку, в которой всегда ходила тетя Валя, она так и лежала, завязанная сзади, круглая, по форме головы, а спереди к косынке были то ли пришиты, то ли приклеены те самые серые кудряшки. «Это маманя с нашего Полкана начесала. Волос-то у ней не дюже богато на башке, так она для красоты, – пояснил Виталик, поймав мой взгляд. – Ну че, может, телик посмотрим?» Но мне стало как-то не по себе от того, что я только что узнала такую жуткую тайну, я почувствовала, что после этого мне совершенно невозможно оставаться в этом доме, ведь если сейчас вдруг вернется тетя Валя, так она сразу обо всем догадается. И что я тогда буду делать, как выглядеть? Ведь я точно покраснею как рак – я-то уж себя знаю! Поэтому, пробормотав, что мне срочно нужно домой, бабушка ждет, я выскочила из этого дома, забыв в прихожей свои босоножки, Виталька вышвырнул их мне вслед. Уже выйдя за калитку, краем глаза я заметила тетю Валю: она стояла среди грядок, опираясь на сапку и обмахивая свою совершенно лысую голову панамкой в цветочек. В ужасе я убежала домой и с тех пор боялась даже близко подходить к этому дому, даже в тот конец улицы избегала заглядывать.
Глава 20
Идеальный поэт
Я часто думала о том, каким должен быть идеальный поэт. Или же чего так не хватает практически всем современным поэтам? После долгих и мучительных размышлений я пришла к выводу, что поэт прежде всего должен быть неприступным! Задача прозаика, как я уже сказала, втираться в общество, а потом всех обсирать, поливать грязью, а задача поэта – быть неприступным! Вот этого качества, мне кажется, больше всего и не хватает теперь поэтам. Вместо того чтобы «бежать от мира» и удаляться от него на недосягаемую высоту, они слишком быстро становятся объектами всевозможных научных исследований. А вот этого-то как раз поэт допускать и не должен! Литературоведы, по-моему, вообще должны устрашать поэтов, потому что они, подобно шакалам, воронью и прочей мошкаре, первыми
набрасываются на еще не успевший остыть труп творца, отправившегося в мир иной, и разрывают его буквально на части, не оставляя потомкам ничего, даже маленького кусочка… Впрочем, эта картина, пожалуй, уж чересчур мрачна.Видимо, все дело в том, что гений, как я уже сказала, представляет в этом мире силу, глубоко враждебную жизни, возможно даже саму Смерть – ну, конечно, может, и не совсем такую, какой ее обычно рисуют: страшную, косматую, да еще с разящей наповал железной косой в руках, – а, например, спрятанную в маленький флакончик для духов в виде гробика – такой, какой был у героя одного из моих романов по имени Гарри, – излучающую легкий, но губительный аромат. Но даже если это и не совсем так, если поэт не представляет в этом мире саму Смерть, он все равно является носителем некоего потустороннего по отношению к обыденной жизни опыта, то есть тайны.
Вот и получается, что поэт каким-то таинственным и непостижимым образом намагничивает свое бытие, наполняет его темным и завораживающим смыслом, а множество людей, которым тоже надо как-то существовать в культуре и подпитываться энергией этой тайны, возможно, даже сами того не желая, подобно мелким металлическим опилкам, присасываются к нему и тем самым этот магнит постепенно размагничивают. Ведь и в мире духа, наверное, как и везде в природе, существует закон сохранения энергии, хотя это никем пока еще и не доказано. Иными словами, литературоведы превращают тайну в самое обычное банальное знание, причем делают они это не со зла, а из самых лучших человеческих побуждений. В этом и заключается их главная опасность. В большинстве своем литературоведы – очень милые люди. Поэтому они меня так и пугают!
Печальная судьба Пушкина не нуждается в комментариях… Лермонтов все еще слегка отпугивает от себя исследователей своей злостью, но страх, в общем-то, уже почти преодолен… Тютчев… Фет… Жан Жене обворовывал своих знакомых, ходил в грязных вонючих штанах, которые можно было ставить к стенке, однако испугал только американцев, которые отказали ему во въездной визе. Когда же Сартр сочинил о нем огромный том, Жене впал в глубокий многолетний транс и едва вовсе не бросил писать – я его очень хорошо понимаю… Блока, мне кажется, подвела его немецкая педантичность: он сам все разложил по полочкам, все свои идеи и черновики, ничего почти не осталось… А вот Кузмин поступил гораздо хитрее: оставил после себя плохо освещенную, неприбранную комнату, в которой разбросано много всяких вещей, вещичек и ничего не значащих безделушек. Исследователь, случайно забредший в этот полутемный будуар поэзии Кузмина, посидит, поперебирает разные предметы, попробует их аккуратно сложить на стул, но вдруг у стула отваливается заранее подпиленная ножка, и все опять рушится на пол, мешается в кучу. Одного исследователя сменяет другой, затем – третий… В общем, работы хватает всем, все довольны, и от Кузмина почти ничего не убывает… Правда и за Кузмина, мне кажется, в последнее время взялись всерьез!
Что же делать? Как спастись от надоедливых литературоведов? Воровать, не мыться, замочить собственную жену, любовницу, носить затвердевшие от грязи брюки, встречаться с Арафатом, восхищаться подвигами Че Гевары, сочувствовать судьбе несчастного Чаушеску, совершать паломничество на могилу Рудольфа Гесса, выколоть на своей груди портрет Пол Пота?! По-моему, исторический опыт совершенно ясно свидетельствует, что все это бесполезно. Селин своими злоключениями, стоившими ему, между прочим, очень недешево, добился только того, что в Париже нет теперь ни одной мемориальной доски, посвященной его памяти, да еще его вдова лишилась налоговых льгот на дом в Медоне, который мог бы быть объявлен «домом-музеем». Увы!.. А количество литературоведов, занимающихся сегодня во всем мире творчеством Селина, меня просто поражает. Думаю, что даже если поэты стали бы красить в черный цвет свои лица, а перед публичными выступлениями, стоя на сцене перед зрителями, перекусывали живую лягушку, как это делают отечественные десантники во время образцово-показательных учений, особенно в присутствии международных наблюдателей… Нет, думаю, даже это не помогло бы поэтам отпугнуть литературоведов. К тому же, по моим наблюдениям, далеко не все из поэтов осознают серьезность грозящей им опасности.
И должна признаться, что в своей жизни я, пожалуй, не встречала поэта, который выглядел бы по-настоящему неприступным. Хотя каждое лето, бывая в Париже, я обязательно посещаю ежегодную ярмарку поэзии на площади Сен-Сюльпис. Каких поэтов там только нет! И в каких нарядах! В последний раз я встретила там здоровенного мужика, всего утыканного разноцветными перьями различной длины и формы, а на голове у него возвышалось некое громадное сооружение, тоже из перьев – такие обычно бывают у индейцев в голливудских фильмах о Диком Западе. Он и стоял, кстати, гордо скрестив руки на груди, совсем как вождь племени из этих фильмов про индейцев. В общем, в его облике было что-то воистину неприступное. Настоящий поэт!
И только я так подумала, как прямо за его спиной, чуть поодаль, за оградой ярмарки возник силуэт некоей дамы в черном, с мертвенно-бледным лицом и ярко накрашенными губами. На голове у нее была надета маленькая круглая шляпка с вуалькой. Даме было даже на вид уже далеко за восемьдесят, хотя француженки обычно выглядят гораздо моложе своих лет, так что я с трудом себе представляю истинный возраст этой особы. И тем не менее я бы ни за что не назвала ее старушкой, потому что это была именно дама. Дама в длинном черном платье и шляпке с вуалькой. Заметив, что я за ней наблюдаю, она вдруг достала из сумочки пудреницу и начала пудрить свое и без того смертельно бледное лицо.