Моя биография
Шрифт:
На остановках мы с Кокто почти не виделись и обменивались лишь короткими «здравствуйте» и «до свидания». Когда же выяснилось, что мы оба возвращаемся в Штаты на одном и том же лайнере «Президент Кулидж», смирились и больше уже не делали попыток вести возвышенно-восторженные разговоры.
В Токио Кокто купил кузнечика, которого он вез в маленькой клетке, и часто с большими предосторожностями приносил ко мне в каюту.
— Он очень умен, — говорил Кокто, — стоит мне лишь заговорить с ним, как он тотчас же начинает петь.
Кокто проявлял такой интерес к своему любимцу, что вскоре это насекомое стало основной темой наших разговоров.
— Как себя чувствует Пилу? — спрашивал я.
— Неважно, — с серьезным видом отвечал Кокто. — Пришлось посадить его на диету.
Когда мы приехали в Сан-Франциско, я настоял
— Вот видите, — заметил Кокто, — ему понравилась Америка.
И вдруг он опустил стекло в машине, открыл дверцу клетки и выпустил Пилу.
Я изумился и спросил:
— Почему вы это сделали?
— Он возвращает ему свободу, — сказал переводчик.
— Но ведь он здесь чужеземец, — возразил я, — и даже языка не знает.
Кокто пожал плечами.
— Он умный, быстро научится.
Когда мы вернулись в Беверли-хилс, из студии мне сообщили приятные новости — «Новые времена» пользовались огромным успехом.
И снова передо мной встал мучительный вопрос: ставить ли мне еще один немой фильм? Я знал, что, решившись на это, я пойду на большой риск. В Голливуде никто уже не снимал немых фильмов — я остался в одиночестве. Пока мне еще везло, но продолжать и дальше делать немые фильмы, чувствуя, что искусство пантомимы начинает стареть, становилось трудно. Кроме того, было очень уж нелегко придумать немой сюжет на час сорок минут, воплощая остроумие в действии и показывая зрительные шутки через каждые пять-семь метров фильма, метражом больше двух с половиной тысяч метров. С другой стороны, я думал и о том, что, как бы хорошо я ни сыграл в звуковом фильме, мне все равно не удастся превзойти свое мастерство в пантомиме. Я задумывался и о том, какой голос мог бы быть у моего бродяги; может быть, он должен говорить односложно или просто бормотать? Но все это не имело смысла. Если бы я заговорил, я стал бы таким же комиком, как и все. Вот какие грустные мысли одолевали меня.
Мы с Полетт были женаты всего год, но в наших отношениях уже намечался разрыв. Отчасти этому способствовало мое дурное настроение и тщетные попытки продолжать работу. После успеха «Новых времен» «Парамаунт» пригласил Полетт на несколько фильмов. А я не мог ни работать, ни развлекаться. Придя в полное уныние, я решил уехать со своим другом Тимом Дьюрэнтом в Пиббл-бич, надеясь, что там я смогу работать.
Пиббл-бич, расположенный в ста с лишним милях к югу от Сан-Франциско, был в то время диким и даже страшным местом. Я прозвал его «пристанищем потерпевших кораблекрушение», но он был более известен под названием «Прогулка на семнадцатую милю». В лесу там бродили олени и стояли загородные дома, некогда роскошные, а теперь заброшенные и объявленные к продаже. На лужайках, среди гниющих стволов упавших деревьев, в изобилии водились клещи, рос ядовитый плющ, цвели олеандры и белладонна — в общем, это была вполне подходящая декорация для духов, предвещающих смерть. На скалах было построено несколько роскошных вилл, обращенных к океану, в которых жили миллионеры. Эта часть побережья называлась «Золотым берегом».
С Тимом Дьюрэнтом я познакомился у себя на корте — кто-то из знакомых привел его на одно из наших воскресных состязаний по теннису. Тим превосходно играл в теннис, и мы с ним часто состязались. Он только что разошелся с женой, дочерью Е.-Ф. Хэттона, и приехал в Калифорнию, чтобы немного отойти после развода. Тим был мне симпатичен, и мы стали с ним добрыми друзьями.
Мы с ним арендовали дом, находившийся в полумиле от океана. Там было сыро и убого, а когда мы разводили огонь в камине, комната наполнялась клубами дыма. У Тима оказалось много знакомых в светском обществе Пиббл-бич, и когда он уходил в гости, я пытался работать. День за днем я проводил в одиночестве в библиотеке или гулял в саду, пытаясь найти какую-нибудь тему, но мне ничего не приходило в голову. В конце концов я перестал огорчаться, присоединился к Тиму и познакомился кое с кем из наших соседей. Я часто думал о том, что они дают богатый материал для рассказов в стиле Мопассана. Один дом, большой и очень комфортабельный, всегда навевал на меня какую-то жуть и печаль. Хозяин, приятный человек, разговаривал громко и непрерывно, а жена всегда сидела
молча, не проронив ни слова. С тех пор, как пять лет тому назад у нее умер ребенок, она почти никогда не говорила и не улыбалась. Единственные слова, которые еще можно было от нее услышать, были «добрый вечер» или «спокойной ночи».В другом доме, построенном на высокой скале, нависшей над морем, жил писатель, потерявший здесь жену. Она занималась в саду фотографией и, увлекшись, должно быть, подошла слишком близко к краю скалы. Когда муж вышел посмотреть, где она, он увидел лишь треножник. А ее так и не нашли.
Сестра Уилсона Майзнера терпеть не могла своих соседей, чей теннисный корт примыкал к ее дому. И как только соседи начинали играть в теннис, она тотчас же разводила костер, и клубы дыма застилали весь корт.
Старики Фэгены, невероятно богатые люди, по воскресеньям устраивали изысканные приемы. Нацистский консул, с которым я у них познакомился, воспитанный молодой блондин, изо всех сил старался быть очаровательным, но я избегал его, как только мог.
Субботу и воскресенье мы проводили иногда у Джона Стейнбека. Он жил в маленьком домике вблизи Монтерея. Он тогда как раз только что выпустил «Квартал Тортилья-флэт» и сборник рассказов и был у порога славы. Джон работал по утрам и писал в среднем не меньше двух тысяч слов в день. Я был поражен, увидев, как чисто выглядят страницы его рукописей — на них почти не было помарок и исправлений. Признаюсь, я от души ему позавидовал.
Меня всегда интересовало, как работают писатели и сколько они успевают написать за день. Томас Манн писал в среднем около четырехсот слов в день, Лион Фейхтвангер диктовал две тысячи слов, что примерно соответствует шестистам написанным. Сомерсет Моэм писал четыреста слов в день, чтобы только не утерять темпа. Г. Уэллс писал тысячу слов в день. Английский журналист Хеннен Суоффер писал от четырех до пяти тысяч слов в день. Американский критик Александер Уоллкотт на моих глазах за пятнадцать минут написал обзор в семьсот слов и тут же сел играть в покер. Херст за вечер писал передовую в две тысячи слов, Жорж Сименон написал небольшой, но превосходный роман за месяц. Жорж рассказывал мне, что он встает в пять часов утра, сам варит себе кофе, а потом садится за стол и, катая золотой шар, величиной с теннисный мяч, размышляет. Он пишет пером, а когда я его спросил, почему он пишет так мелко, он ответил: «Меньше работает рука». Сам я диктую примерно тысячу слов в день, но в окончательном варианте моих фильмов остается не больше трехсот.
У Стейнбеков не было служанки, его жена сама занималась домашним хозяйством. Это была замечательная пара, и я очень к ним привязался.
Мы много беседовали с Джоном, и однажды в разговоре о России он сказал, что коммунисты хорошо сделали, что уничтожили проституцию.
— Последнее частное предприятие, — заметил я. — Обидно, это едва ли не единственная профессия, где за ваши деньги с вами расплачиваются сполна. Очень честная профессия. Почему бы не объединить их в профсоюз?
Неподалеку от Пиббл-бич жил поэт Робинсон Джефферс. Мы с Тимом познакомились с ним в доме нашего приятеля. Он был молчалив и как будто даже немного высокомерен, а я, чтобы поддержать разговор, как обычно, во всю болтал о бедах и пороках нашего времени. Джефферс все время молчал. Я ушел, досадуя на себя за то, что не дал никому слова сказать. Мне казалось, что я не понравился Джефферсу, но я ошибся: неделю спустя он пригласил меня с Тимом к себе на чай.
Робинсон Джефферс жил с женой в маленьком доме, напоминавшем игрушечный средневековый замок, который он построил на скале, на побережье Тихого океана. В этом я ощутил какую-то его детскость. Самая просторная комната в доме была не больше пятнадцати метров. В нескольких шагах от дома стояла круглая каменная башня — тоже наподобие старинной — метров в шесть вышиной и около полутора метров в диаметре. Узкие каменные ступени вели к маленькой круглой вышке с узкими щелями вместо окон. Здесь был его рабочий кабинет, и здесь был написан «Чалый жеребец». Тим утверждал, что эти погребальные вкусы определяются подсознательным желанием смерти. Но мне довелось увидеть, как Робинсон Джефферс на закате гулял со своей собакой и как он радовался хорошему вечеру — его лицо выражало такой полный душевный покой, будто он был погружен в какую-то далекую, далекую мечту. Я твердо верю, что такой человек, как Робинсон Джефферс, не может желать смерти.