Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Силь ву плэ! Нэ плер па! Вуаси ле трамвей, ле трамвей!

На ней была котиковая шубка.

Удивительный зверь этот котик. Он мог вынести столько, сколько не всякая лошадь сможет.

Артистка Вера Ильнарская [40] тонула в котиковой шубке во время кораблекрушения у турецких берегов на «Грэгоре». Конечно, весь багаж испортился — кроме котиковой шубки. Меховщик, которому она впоследствии дана была для переделки, решил, что, очевидно, котик, как животное морское, попав в родную стихию, только поправился и окреп.

40

Ильнарская(наст.

фам. Ильинская) ВераНиколаевна (1880–1946) — актриса Театра Корша, издательница журнала «Рампа и жизнь», жена Л. Г. Мунштейна (Лоло). (прим. Ст. Н.).

Милый ласковый зверь, комфорт и защита тяжелых дней, знамя беженского женского пути. О тебе можно написать целую поэму. И я помню тебя и кланяюсь тебе в своей памяти.

Итак, трясемся мы в товарном вагоне. Я завернулась в шубку, слушаю мечты Оленушки и Аверченки.

— Прежде всего, теплую ванну, — говорит Оленушка. — Только очень скоро, и потом сразу жареного гуся.

— Нет, сначала закуску, — возражает Аверченко.

— Закуска — ерунда. И потом, она холодная. Нужно сразу сытное и горячее.

— Холодная? Нет, мы закажем горячую. Ели вы в «Вене» черный хлеб, поджаренный с мозгами? Нет? Вот видите, а беретесь рассуждать. Чудная вещь, и горячая.

— Телячьи мозги? — деловито любопытствует Оленушка.

— Не телячьи, а из костей. Ничего-то вы не понимаете. А вот еще, у Контана на стойке, где закуски, с правой стороны — между грибками и омаром — всегда стоит горячий форшмак — чудесный. А потом у Альберта, с левой стороны, около мортоделлы — итальянский салат… А у Медведя как раз посредине в кастрюлечке такие штучки, вроде ушков с грибами, тоже горячие…

— Хорошо, — торопится Оленушка. — Не будем терять время. Значит, все это из всех ресторанов будет уже на столе, но все-таки одновременно и жареный гусь с капустой… нет, с кашей, с кашей сытнее.

— А не с яблоками?

Я же говорю, что с кашей сытнее. Беретесь рассуждать, а сами ничего не понимаете. Так мы никогда ни до чего не договоримся.

— А где же все это будет? — спрашиваю я.

— Где? Так, вообще… — рассеянно отвечает Оленушка и снова пускается в деловой разговор. — Еще можно из Кисловодска достать шашлык, из Ореховой Балки.

— Вот это дельно, — соглашается Аверченко. — А в Харькове я ел очень вкусные томаты с чесноком. Можно их подать к этому шашлыку.

— А у нас в имении пекли пироги с налимом. Пусть и этот пирог подадут.

— Отлично, Оленушка.

Зашевелилась в углу темная глыба. Гуськин подал голос.

— Извиняюсь, госпожа Тэффи… — вкрадчиво спросил он. — Я любопытен знать… вы любите клюцки?

— Что? Клецки? Какие клецки?

— Моя мамаша делает клюцки из рыбы. Так она вас угостит, когда вы будете у нас жить.

— Когда же я буду у вас жить? — с тоской ужасных предчувствий спрашиваю я.

— Когда? В Одессе, — спокойно отвечает Гуськин.

— Так ведь я буду в «Лондонской» гостинице!

— Ну конечно. Кто спорит? Никто даже не спорит. Вы себе живете в «Лондонской», но пока что, пока багаж, пока извозчик, пока все эти паскудники разберутся, вы себе спокойно сидите у Гуськина и мамаша угощает вас клюцками.

О-о-о! Мое больное воображение сразу нарисовало мне комнатку, разделенную пополам

ситцевой занавеской. Комод. На комоде гуськинские штиблеты и отслуживший воротничок. А за перегородкой — мамаша стряпает «клюцки».

— Тут что-то дело неладно, — шепчет мне Аверченко. — Надо будет вам в Киеве хорошенько разобраться во всех этих комбинациях.

Ободренный моим молчанием, Гуськин развивает планы:

— Мы еще можем в Гомеле устроить вечерок. Ей-Богу, можем по дороге сделать. Гомель, Шавли. Ручаюсь, везде будет валовой сбор.

Ну и Гуськин! Вот это антрепренер! За таким не пропадешь.

— А скажите, Гуськин, — спрашивает Аверченко, — вам, наверное, очень много приходилось возить гастролеров?

— Э, таки порядочно. Хор возил, труппу возил. Вы спросите Гуськина, чего Гуськин не возил.

— Так вы, вероятно, миллионы заработали на этих валовых сборах-то?

— Миллионы? Хе! Дайте мне разницу. Дайте мне разницу от двадцати тысяч, так я уже буду доволен.

— Ничего не понимаю, — шепчу я Аверченке. — Какую ему нужно разницу?

— Это значит, что он так мало заработал, что если вычесть эту сумму из двадцати тысяч, то он с удовольствием возьмет разницу.

Господи, какой сложный человек мой Гуськин.

— Гуськин, почему вы так мало зарабатывали?

— Потому что я Гуськин, а не Русланский. Я смотрю, чтобы гастролеру было хорошо, чтобы ему был первый номер в первой гостинице и чтобы прислуга его не колотила. А Русланский — так он думает, что импресарио должен сидеть в первом номере. Так я ему говорю: «Слушайте, Гольдшмукер, я такой же лорд, как и вы, так почему я могу ночевать в коридорчике, а вы должны в первом номере, а ваш гастролер на улице под зонтиком?» Русланский? Что такое Русланский? Я таки ему прямо сказал: когда Гуськин кончает гастроль, так гастролер говорит: «Жалко, что я не родился на денечек раньше, я бы дольше с Гуськиным ездил». А когда Русланский кончает, так гастролер ему говорит: «Чтобы тебе, Гольдшмукер, ни дня, ни покрышки». Да, ни дня, ни покрышки. И еще называет его паршивцем, но я этого перед вами не повторяю. Что-о?

Но тут беседа наша прервалась, потому что поезд остановился, дверь вагона с визгом двинулась вбок и властный голос громко крикнул:

— Heraus! [41]

А другой голос, менее властный, проблеял:

— Уси злизайти!

— Новое дело! — говорит Гуськин и исчезает в мутной мгле.

Прыгаем в жидкую скользкую грязь. Прыгаем в неизвестное.

Расталкивая нас, лезут в вагон солдаты, проворно выбрасывают наш багаж и задвигают дверь.

41

Прочь! (нем.).

Ночь, дождь, мутные огоньки ручных фонариков, солдаты.

Итак, мы снова под дождем на платформе.

Стоим, сбились тесной кучкой, как баранта в снежную бурю — стоит, морды вместе, хвосты наружу. Ждем покорно. Верим — наш пастух Гуськин дело уладит.

Не могу сказать, чтобы настроение у нас было очень унылое. Конечно, ужин и ночлег в теплой комнате были бы приятнее, чем мелкий дождичек на открытой платформе, но вкусы у нас выработались скромные. Уверенность, что буквально никто не собирается нас расстреливать, наполняла душу радостным удивлением и довольством. Дождик уютный, даже не очень мокрый… Право же, на свете совсем недурно живется.

Поделиться с друзьями: