Моя летопись
Шрифт:
Как она мне, однако, надоела! Отдать мою любимицу, мою певучую радость, мою гитару в эти рыбьи плавники!
«Больной элемент», наверное, подтянул бы колки и затренькал:
Вы-ыйду ль я на ре-еченьку, [72] Выйду ль я на бы-ыструю…Ужас какой!
Я так люблю ее, мою «подругу семиструнную»…
С самого детства знаю я над собой эту власть струны.
Помню, как в первый раз ребенком услышала в балете в Мариинском театре соло на арфе Цабеля [73] . Я была так потрясена, что, вернувшись
72
С. 123. «Вы-ыйду ль я на ре-еченьку…»— Неточное цитирование начальных строк русской народной песни «Выйду ль я на реченьку». (прим. Ст. Н.).
73
…соло на арфе Цабеля. — Цабель Альберт Генрихович (1835–1910) — выдающийся русский арфист, композитор, педагог; по происхождению немец. Переехал в Россию в 1854 г. Солист оркестра Мариинского театра; в 1862–1902 гг. профессор Петербургской консерватории. (прим. Ст. Н.).
Звук струнный — это почти первая музыкальная радость человечества. Самая первая, конечно, свирель — у народов пастушеских. Но в первой молитве, в первом храме всегда торжественно и вдохновенно пели струны…
Короткие арфы в руках у жриц Ассирии, у египтянок…
«Начальнику хора. На струнных орудиях. На осьмиструнном. Псалом Давида»…
Потом лиры, лютни и, наконец, гитара. Пятнадцатый, шестнадцатый, семнадцатый века — все звенит, все поет и плачет гитарными струнами. Миннезингеры [74] , менестрели [75] , бродячие поэты-музыканты разносят в песнях чары любви и колдовство черной книги «Гримуара». И вся поэзия средневековой жизни идет в сердца через струны.
74
С. 124. Миннезингеры (нем.Minnesinger — певец любви) — поэты-певцы при германских дворах XII–XIII вв., перенявшие традиции провансальских трубадуров; предметом их песнопений была и рыцарская доблесть и беззаветное служение избраннице. (прим. Ст. Н.).
75
Менестрель (фр., прованс.menestrel) — в средневековой Англии и Франции — певец, музыкант, потешник и декламатор (обычно и поэт) при дворе знатного феодала. (прим. Ст. Н.).
В дни самого мрачного средневековья, когда тихие затворники, пряча мысль свою, как тайную лампаду в темных кельях монастырей, в исступленных муках души искали великий разум у жизни и за эту муку свою сгорали на кострах инквизиции, — тогда о радостях земли знали только песни, и несли их певцы-поэты с гитарами в руках.
В России гитара, была хороша только у цыган. Русский человек относился к ней, как к балалайке: уныло подбирал лады и тренькал:
Выйду ль я на реченьку…Цыгане «мотивчика» не тренькают. Они умеют перебирать струны говорком, давать вспышки, вскрики и сразу гасить бурный аккорд ласковой, но властной ладонью.
У каждого своя манера дотронуться до струны. И каждому она отвечает иначе. И у нее бывают свои настроения, и не всегда одинаково отзовется она даже на привычное
ей касание.— Более сырой, более сухой воздух, — скажут мне.
Может быть. Но разве наши собственные настроения не зависят в большой мере от «сухости» окружающей среды?
Старая, пожелтевшая гитара с декой, тонкой и звонкой, — сколько в ней накоплено звуков, сколько эманаций от песенно касавшихся пальцев: такая гитара — дотроньтесь до нее! — сама поет, и всегда в ней найдется струна, настроенная созвучно какой-то вашей струне, которая ответит странным физическим тоскливо-страстным ощущением в груди, в том месте, где древние предполагали душу…
Я не могла отдать свою гитару щучьей девице для увеселения «больного элемента».
Утром ко мне зашел Смольянинов. Он был чем-то вроде администратора на нашем корабле. В прошлой своей жизни — как будто сотрудником «Нового времени». В точности не знаю.
— Знаете, — сказал он мне, — кое-кто из пассажиров выражает неудовольствие, что вы вчера рыбу не чистили. Говорят, что вы на привилегированном положении и не желаете работать. Нужно, чтоб вы как-нибудь проявили свою готовность.
— Ну что ж, я готова проявить готовность.
— Прямо не знаю, что для вас придумать… Не палубу же вас заставить мыть.
— А-ах!
Мыть палубу! Розовая мечта моей молодости!
Еще в детстве видела я, как матрос лил воду из большого шланга, а другой тер палубу жесткой, косо срезанной щеткой на длинной палке. Мне подумалось тогда, что веселее ничего быть не может. С тех пор я узнала, что есть многое повеселее, но эти быстрые крепкие брызги бьющей по белым доскам струи, твердая, невиданная щетка, бодрая деловитость матросов — тот, кто тер щеткой, приговаривал «гэп! гэп!» — остались чудесной радостной картиной в долгой памяти.
Вот стояла я голубоглазой девочкой с белокурыми косичками, смотрела благоговейно на эту морскую игру и завидовала, что никогда в жизни не даст мне судьба этой радости.
Но добрая судьба пожалела бедную девочку. Долго томила ее на свете, однако желания ее не забыла. Устроила войну, революцию, перевернула все вверх дном и вот наконец нашла возможность — сует в руки косую щетку и гонит на палубу.
Наконец-то! Спасибо, милая!
— А скажите, — обращаюсь я к Смольянинову, — у них есть такая косая щетка? И воду будут лить из шланга?
— Как? — удивляется Смольянинов. — Вы согласны мыть палубу?
— Ну конечно! Ради Бога, только не передумайте. Бежим скорее…
— Да вы хоть переоденьтесь.
Переодеться-то было не во что.
Вообще на «Шилке» носили то, что не жалко, сохраняя платье для берега, так как знали, что купить уже будет негде. Поэтому носили то, в чем в ближайшие дни никакой надобности не предвиделось: какие-то пестрые шали, бальные платья, атласные туфли.
На мне были серебряные башмаки… Все равно в них по городу не пойдешь квартиру искать.
Поднялись наверх.
Смольянинов пошел, распорядился. Юнга притащил щетку, притянул шланг. Брызнула веселая вода на серебряные башмаки.
— Да вы только так… для виду, — шептал мне Смольянинов. — Только несколько минут.
— Гэп-гэп, — приговаривала я.
Юнга смотрел с испугом и состраданием.
— Разрешите мне вас заменить!
— Гэп-гэп, — отвечала я. — Каждому свое. Вы, наверное, грузили уголь, а я должна мыть палубу. Да-с. Каждому свое, молодой человек. Работаю и горжусь приносимой пользой.
— Да вы устанете! — сказал еще кто-то. — Позвольте, я за вас.
«Завидуют, подлые души!» — думала я, вспоминая мои далекие мечты. Еще бы, каждому хочется.
— Надежда Александровна! Вы и в самом деле переутомились, — говорит Смольянинов. — Теперь будет работать другая смена.
И прибавил вполголоса:
— Очень уж вы скверно моете.
Скверно? А я думала, что именно так, как матросик моего далекого детства.
— И потом, уж очень у вас довольное лицо, — шепчет Смольянинов. — Могут подумать, что это не работа, а игра.