Моя повесть-2. Пространство Эвклида
Шрифт:
Удаляющиеся коридоры, сокращения и ракурсы открылись для меня в действительности после этого урока. В моих альбомах запестрели задачи на построение предмета. Глаза мои превзошли зрительную способность "низшего организма лошади". Правда, в условности школьной перспективы они утратили свою девственность, но зато приобрели систему, благодаря которой, до поры до времени, легче было мне добираться до предметного смысла.
Глава пятая
КОНЕЦ КОЧЕВЬЮ
– Тебе, брат, необходимо побывать в театре!
– сказал мне Аркадский на углу Дворянской и Панской.
Вырвал бумажку из записной книжки, расчеркнулся на ней и вручил мне.
Пришел я к кирпичному с башнями зданию, вероятно, часам к шести. Кругом было пусто. Я смерз достаточно, пока не зажегся внутри подъезда газовый рожок и одинокие и парочками начали проникать в таинственный для меня замок люди. Очевидно, это собирались актеры, потому что в вестибюле театра я оказался наедине с полукруглым отверстием в стене, освещенным внутри. На протянутую мной в отверстие записку седой человек проворчал:
– Ах, этот Аркадский… И где он их откапывает!… - и потом, подавая мне контрамарку: - На самый верх!…
Долго крутил я асфальтом этажей, покуда не добрался под давящий потолок, на котором синими огоньками едва светилась люстра. Внизу было темно, как в колодце. Пахло застарелым потом…
"Не театр, а тюрьма", - подумал я, и стало тоскливо даже по самарским улицам. Галерка стала наполняться. Возле меня усаживалась разношерстная молодежь. Защелкали орехи. Кто-то вскрыл бутылку кислых щей, хлопнув пробкой. Очень все это мне показалось не театральным.
В это время дали полный свет, и зазвучал настройкой оркестр. Я сунулся головой в колодец и… обомлел, или - не знаю, как назвать остолбенившее меня впечатление: передо мной на стене от потолка до полу висел огромный занавес, на котором сидела Лидия Эрастовна - наша Лидия Эрастовна, жена Бурова. Она была как в натуре - грузная, в малиновой кацавейке, столь привычной для моих глаз, и только на ее голове был надет остроконечный кокошник, которого она не носила дома. Она сидела в лодке с высоким носом и играла на мандолине.
Перед Лидией Эрастовной стоял тощий, незнакомый человек в трико на ногах и с пером на шляпе. Он опирался багром в воду. Лодка колыхалась на волнах моря, с блестками луны на их гребнях. Сама луна, перехваченная облаком, распласталась над горизонтом и освещала и тощего незнакомца, и жену учителя.
Мне было неловко за Лидию Эрастовну, так по-домашнему усевшуюся в лодке и, казалось, выставленную на посмешище.
Я даже не вслушался в музыку оркестра, занятый впечатлением от картины, театра и натуры. К коему удовольствию, Лидия Эрастовна стала подыматься в потолок и открыла залитую светом сцену, на которой все было особенное и не самарское…
Что это была за пьеса - не помню. Сумбурно лишь припоминается' разбойники, красавицы, гул и напевы голосов, и среди них юный Аркадский, добивающийся вскрыть преступление какого-то дожа, графа, не помню кого. Аркадский влюблен в его дочь. Ночная серенада и дуэль на глазах красавицы. Во время дуэли юноша ранен, его захватывают, и он в тюрьме.
Можно ли вместить
такую груду чувств в сердце, которыми горел мой трагик, когда, поверженному, в цепях, ему явилась любимая девушка… Я вообще и не подозревал, что человеческие страсти так огромны, что они пронизывают сердце, даже когда их наблюдаешь со стороны. Бедный, милый Аркадский, неужели ты погибнешь под их пеплом?– кричало во мне за него, окруженного стеной врагов и частоколом шпаг и кинжалов…
Ведь хочется помочь ему, не сидеть же сложа руки, когда внутри тебя кипит буря чувств заодно с героем!
Не махал ли я руками в это время, но меня кто-то сильно сунул кулаком в бок, а одновременно, совсем рядом, хлопнула пробка и запахло пивом. Немного дальше взвизгнула девица… Мне показалось, что действие перенеслось сюда, на галерку… Тем более со сцены взревел, как гнев бури, голос Аркадского:
– Трепещите, презренные враги любви моей!!
Ну, как же не враги - эта сволочь с пивными бутылками!
Я вскочил, кто-то одернул меня за пиджак, сзади отчетливый мещанский голос громко сказал: "Чего мешаешь театром пользоваться?" К счастью, осветились зал и галерка, и начались крики и хлопки… Мне было не до того: с потолка сползала Лидия Эрастовна… Я ужаснулся дальнейшей многоплановости сцены, жизни и Лидии Эрастовны с лодкой, и осложнения с окружающими врагами, и бросился к вешалке за одеждой, а оттуда из театра.
На улице закрутившая хлопьями снега ночь помогла разрешению моих чувств. Я отомстил и за Аркадского и за себя: я пронизывал жестами моих врагов, тряс, как за шиворот, водосточные трубы.
Словом, я еще не был готов благодушествовать в театре, его наркотика была для меня еще непривычной.
Бедно жил Федор Емельянович и неуютно. Никогда не радовало запахом вкусной пищи, разносившимся по квартире.
Ребенок - девочка безгласная, болезненная, ни смеха, ни прыганья ее не было слышно по дому. Встретишься, бывало, с ней, захочется ее растормошить, повеселить, а она потупится и глаза с красноватыми веками опустит, и не улыбнется. Старуха няня была и за кухарку, и на все работы. Ни гостей в доме, ни новых платьев Лидии Эрастовны не видел я за два года близкой к ним жизни.
Раз только приехал к Бурову в гости из Симбирска художник Шаронов. Громогласный, трескучий, с пышной шевелюрой мужчина, которому мы, всем нашим комплектом, были представлены.
Со стаканом красного вина в руке сказал он нам речь о "святом искусстве", о заслуге Федора Емельяновича, организовавшего школу и отдающего ей все свои силы… Что мы, ученики, также должны приложить все силы, чтоб пробить тьму, окутывающую провинцию… Что мы - пионеры великого расцвета страны и честь нам и слава… Ура, ура!…
Очень нам все это понравилось - и кудри Шаронова, и его призывные слова на борьбу с преградами, и цвет красного вина в его стакане.
Приезд Шаронова, как потом выяснилось, был неспроста: Буров, слабевший на наших глазах и все более подозрительно, с посвистом в легких, кашлявший, предлагал Шаронову стать компаньоном по школе. Чувствовал ли учитель, что доживает последние сроки и был озабочен нашей судьбой, или это было одно из последних усилий развернуть дело, как бы то ни было, но Шаронов не согласился, - он оказался практичнее Бурова.