Моя вторая жизнь
Шрифт:
То, что я нахожу ни один нормальный человек, даже если его несколько раз перекроят вдоль и поперёк, найти не может. Но я нахожу. Я нахожу у себя хвост. Он торчит из моей задницы, как будто так и надо. Как будто я с ним родился. Я-то думал, что в этой чёртовой чёрной больнице у меня развился комплекс принцессы на горошине, совершенно неподобающий лицу мужского пола, а всё оказывается гораздо проще. Никаких комплексов: это всего-навсего хвост. Обычный тигриный хвост, длиной сантиметров семьдесят, не больше, правда, необычного цвета – белого. Я думаю, это всё от того, что мне надоел чёрный цвет, окруживший меня со всех сторон. Это мой протест против чёрной реальности, в которую меня занесло. По крайней мере, цвет хвоста определённо является протестным, а вот само наличие хвоста меня озадачивает. Я начинаю строить разные версии того, как я заделался носителем шикарного хвоста белого тигра.
Первое, что мне приходит в голову, это то, что хвост мне пришили. Ради нобелевской премии Генрих Карлович и его сердобольная подружка Верочка пойдут на что угодно, даже на такой звериный эксперимент. Интересно, дают ли премии за пересадку тигриных хвостов? Думаю, вряд ли. Ведь, чтобы пересадить хвост, его где-то нужно взять. А где можно взять тигриный хвост? Правильно, его можно оттяпать у тигра. Или
Что прикажете делать таможеннику с такой справкой, кроме неоднократного прочтения, копирования и робких звонков начальству? Ах, да, забыл сказать, в приложении содержится фотография левого хвоста самца тигра по имени Снежок. Значит, таможенник ещё может развлечься сравнением предложенного к таможенному оформлению хвоста с его (хвоста) фотографией, не увеличивая, однако естественного износа хвоста. Итак, хвост сравнён со своей фотографией, естественный износ справки существенно возрос в результате неоднократного просмотра компетентными лицами, но делать нечего: хвост приходится пропускать через границу. Так или иначе, с помощью мифического двухвостого тигра или без оной, хвост оказался в клинике, практически не подвергшись естественному износу, готовый к немедленному использованию по прямому назначению. И Генрих Карлович его использует, пользуясь моей полной бессознанкой. Хорошо это или плохо, я судить не берусь, ибо не знаю, на что способен мой хвост (как в положительном, так и в поганом смысле этого слова).
В палату никто не заходит, поэтому я приступаю к освоению хвоста. Чем думать о том, кто виноват, лучше заняться поиском ответа на вопрос что делать. Для этого нужно думать не том, как всё случилось, а что с этим всем делать, то есть попытаться извлечь из хвоста максимальную пользу. А какая может быть в хвосте польза? Эх, поболтать бы с белым тигром, расспросить его, что да как. Но, боюсь, в этой клинике тигр если и есть, то чёрный. Поэтому придётся рулить хвостом самому. Тем более что, как говорил мой чёрный лечащий врач Генрих Карлович, чем бы ни были мои части тела до настоящего момента, хоть головой неизвестного мне брата-близнеца, хоть хвостом неизвестного мне белого тигра, теперь они суть я, а значит, я могу делать с собой всё, что угодно.
Я пытаюсь шевелить хвостом. Очень странные ощущения возникают, знаете ли, когда ты пытаешься привести в движение то, чего у тебя раньше никогда не было. Вот если я когда-нибудь стану ангелом и обнаружу за своей спиной крылья, мне будет проще справиться с ними, несмотря на то, что у меня их никогда не было. Ведь за спиной у меня будут не только крылья, но и опыт освоения чуждых мне ранее частей тела. А пока беспомощно кручу задницей, пытаясь заставить мой новый хвост совершить хотя бы одну фигуру пилотажа. Отдельно от задницы мой хвост, увы, не работает. Это мне не нравится. Я уже готов высказать свои претензии Генриху Карловичу. «Что это за дела, доктор, – скажу я ему, – хвост пришили, а он ни черта не функционирует! Вот если бы он работал как надо, тогда, пожалуйста, я бы ни словечком вас не обеспокоил, а так – спарывайте его на фиг!»
Генрих Карлович, по всей видимости, решил не давать мне возможности произнести мою речь, достойную церемонии вручения оскара, потому как время шло, а в палате он не появлялся. Скорее всего, Генрих Карлович сейчас копается в моих анализах или стоит над душой какого-нибудь лаборанта, который не видит ни одного из пациентов снаружи, но каждый день изучает, как они устроены внутри.
Делать мне совершенно нечего: хвост не работает, права рука с правыми пальцами работает сама по себе и во мне не нуждается, голова работать отказывается. «То тридцать с лишним дней от тебя ни слуху, ни духу, – обидчиво заявляет мне моя (бывшая братова) голова, – то думай беспрерывно о всякой чепухе». Это она хвост чепухой называет. Как мою голову называет мой же хвост, я не знаю, потому что воображение – это часть головы, а она, как вы уже поняли, объявила забастовку на предмет шевеления извилинами. Нужно её чем-то развлечь.
Радио в палате нет, телевизора тоже. Могли бы поставить хотя бы чёрно-белый ящик, в традициях, так сказать, заведения. В поисках мало-мальского развлечения шарю по палате глазами, которые обрели, наконец, приличную чёткость зрения, и понимаю, что все стены моего то ли прибежища, то ли узилища, оказывается, увешаны картинами. Точнее, плохими копиями одной и той же картины. Не трудно догадаться, что это чёрный квадрат Малевича. Что это за клиника, в которой чёрные стены украшают чёрными квадратами? Это всё, что я успеваю подумать, застав свою голову врасплох. Она быстро выкарабкивается из расплоха и снова отказывается думать. Приходится ублажать её газетами и журналами, которые я нахожу на тумбочке. В основном это профессиональная медицинская литература, пестрящая длинными (трудночитаемыми) словами, короткими (латинскими) словами, аббревиатурами (преимущественно
англоязычными), фотографиями (мелкими), графиками (крупными) и прочей околонаучной символикой. Что примечательно, даже в журналах нет цветных картинок. Вся медицина в этой клинике выдержана в строгих, чёрных тонах. Самым интересным среди этой макулатуры оказались некрологи в одной из газет. В них были написаны понятные простому смертному слова о том, какими прекрасными специалистами были те, кто нынче примеряет ангельские крылья. А как же иначе? Ведь они были не только прекрасными медиками, но и заботливыми матерями, добрыми отцами, радушными сёстрами, внимательными братьями. Читаю и удивляюсь. Почему бог, который, как говорят, любит немедленно призывать в своё царство лучших из лучших, не забрал их к себе раньше (большинство газетных мертвецов перешагнули семидесятилетний рубеж), если они были такими замечательными людьми? Или они стали таковыми только после смерти и только на страницах специализированных газет? Пожалуй, так и есть, ведь бог не может ошибаться, даже если его вдруг нет. Моя голова, утомившись от медицинской терминологии, вернулась в стан размышляющих. Кому нужно это враньё в некрологах? Тем, кто умер, всё равно, что о них прочитают там, где их нет. Возможно, я просто не в курсе, и газеты с некрологами доставляются на небеса? Я думаю, что если я проведу ещё дней пять в палате с плохо сделанными квадратами Малевича, то точно это узнаю. А пока неплохо было бы что-нибудь съесть. Часов в палате нет, и я понятия не имею, сколько времени я предавался размышлениям о своём хвосте и о прочих, таких же бесполезных вещах. Но этого времени хватило, чтобы я проголодался.Я пытаюсь встать с кровати, чтобы отправиться на поиски столовой, но не могу. Резкое движение вызывает к жизни тьму мошек, которые с остервенением пляшут у меня перед глазами. Я отступаю перед этой мельтешащей двукрылой ордой и проваливаюсь то ли в сон, то ли в беспамятство.
Это состояние настолько захватывает меня, что я не слышу, как в палату входит медсестра в чёрном халате. Если бы я не был в ауте, я бы прочитал белые буквы на её бирке, которые гласили, что фамилия её Панова, а зовут её Верочка. Именно так, белым по чёрному, написано на её бирке, но я этого не вижу: я в отключке. Верочка подходит к моей кровати, ставит принесённый поднос с лекарствами на тумбочку поверх некрологов, которые развлекали меня некоторое время назад, и заботливо поправляет одеяло, пристально вглядываясь в моё лицо. Наверное, она видит перед собой человека, которого она так милосердно убила какое-то время назад. Вероятно, это решение далось ей нелегко, но ещё труднее ей смотреть на мою физиономию сейчас. Что она думает, глядя на пациента, которого она отправила к праотцам, будучи уверенной, что никогда больше не увидит его глаз. Глаз, которые молили её об облегчении страдания. Глаз, которые так явно опровергали просьбу об убийстве, неоднократно произнесённую опухшими губами. Глаз, которые верили, что она в состоянии им помочь, и найти иной путь, чем путь к могиле. Что она могла предложить этим глазам? Она, которая не была ни господом богом, ни святой, ни даже врачом? Что она могла сделать, чтобы не видеть эту мольбу, на которую она не могла откликнуться ничем, кроме доброго слова, ибо только это и было в её силах. Ах, да. Я забыл о лошадиной дозе транквилизаторов. Вот выход для человека, который больше не может страдать от собственного сострадания. Что поделаешь, если некоторые медсёстры слишком чувствительны для своей профессии?
Что она могла поделать, если она не могла больше выносить этих взглядов, полностью состоящих из одной отчаянной мольбы. Ведь больше за душой у её пациента ничего не осталась. Только надежда и вера в то, что такая милая сестричка в чёрном халате сможет сотворить чудо, на которое не способны лучшие доктора местной клиники. И она его совершила. Она нашла способ избавить себя от страданий. Она поверила в то, во что не должна была верить, но во что не верить у неё не хватило духа. Она поверила в слова измученного болью человека, который не знал, как выразить словами то, что так ясно показывали его глаза. Словами он говорил одно, глазами – другое. И она поверила словам. Ведь это было куда проще, чем каждый день сталкиваться с тем, что ты не можешь помочь ближнему своему. Она корила себя за слабость, убеждая себя, однако, что это была вовсе не слабость, а самое настоящее мужество. Верочка Панова корила себя за то, что у неё хватило мужества убить человека, взгляды которого она больше не могла выносить. Пусть она будет проклинать себя до конца своих дней, зато она смогла помочь человеку, которому никто, кроме неё, помочь не мог. Пусть ей будет больно от того, что к ней навсегда приклеится ярлык «убийцы», но эта боль не идёт ни в какое сравнение с той болью, которую она испытывала, глядя на страдания моего брата-близнеца. И разве можно её судить за то, что из двух зол она выбрала меньше. Меньшее для себя. Чем было это зло для моего брата можно только гадать. Но я уверен в том, что он не хотел смерти, несмотря ни на что. Даже на то, что его голова мне так пригодилась. А у медсестры Верочки Пановой совсем другое мнение. Она смотрит на меня и видит моего брата-близнеца. Она боится того момента, когда я открою глаза и снова посмотрю на неё. Она панически боится опять увидеть мою мольбу и понять, что её мужественный поступок оказался напрасным. Она, по сути дела, пожертвовала собой, своим спокойствием, чтобы спасти меня, и она не готова увидеть в моих глазах то, что для меня значила эта жертва. Поэтому Верочка Панова берёт с подноса шприц и со знанием дела колет. Она очень хорошая медсестра.
Я просыпаюсь и вижу перед собой Верочку Панову. Она смотрит на меня добрым взглядом всё понимающей и всё принимающей медсестры. Ни тени любопытства, смущения или вины. До того, как она открывает рот и я слышу её голос, я успеваю заметить, что никакого шприца в её руках нет.
– Как Ваше самочувствие? – спрашивает Верочка.
Её голос полностью соответствует её взгляду – никаких эмоций, кроме явно выраженного участия к пациенту.
– Нормально, – коротко отвечаю я, усаживаясь на кровати.
Человек, который помог мне заполучить новую голову, а моему брату – новый гроб, не кажется мне подходящим для бесед о моём хвосте. Уж лучше я обсужу его с голубчиком Генрихом Карловичем. Верочка не делает даже попытки помочь мне с посадкой. И мне это нравится, нашей семье она уже помогла более, чем достаточно. Теперь она может отдыхать.
– Я принесла Вам обед, – говорит медсестра.
На тумбочке около кровати действительно стоит поднос с едой, среди которой я замечаю мясо. Оно и проснувшееся чуть позже меня чувство голода примиряют меня с Верочкой. Я беру чёрный поднос и устраиваюсь так, чтобы ничто, включая мой хвост, не отвлекало меня от пищи. Но у Верочки другие планы. Она протягивает мне какие-то таблетки.