Моя жизнь
Шрифт:
Одним из эпизодов этого короткого «перемирия» явилось представление мне военных миссий Антанты. Их было много, и они были многочисленны по составу. В мой маленький кабинет пришло человек двадцать. Лавернь представлял их. Некоторые из них говорили маленькие любезности. Особенно отличился рыхлый итальянский генерал, который поздравил меня с успешной чисткой Москвы от бандитских элементов. «Теперь, – сказал он с обворожительной улыбкой, – в Москве можно жить так же спокойно, как во всех столицах мира». Я считал, что это несколько преувеличено. Дальше мы решительно не знали, что сказать друг другу. Гости не решались встать и уйти. А я не знал, как мне отделаться от них. В конце концов генерал Лавернь вывел нас из затруднения, спросив, не стану ли я возражать, если военные представители не будут больше отнимать моего времени. Я ответил, что как ни жалко мне расстаться с таким избранным обществом, но возражать я не смею. У каждого человека есть в жизни сцены, о которых он вспоминает с неловким смехом. Вот к числу таких сцен принадлежит и мое свидание с военными миссиями Антанты.
Военное дело поглощало главную и притом все возрастающую часть моего времени, тем более что мне самому приходилось начинать с азбуки. В технической и оперативной областях я видел свою задачу
Среди других партийных работников я застал в военном ведомстве военного врача Склянского. Несмотря на свою молодость – ему в 1918 г. едва ли было 26 лет, – он выделялся своей деловитостью, усидчивостью, способностью оценивать людей и обстоятельства, т. е. теми качествами, которые образуют администратора. Посоветовавшись со Свердловым, который был незаменим в делах такого рода, я остановил свой выбор на Склянском в качестве моего заместителя. Я никогда не имел впоследствии случая пожалеть об этом. Пост заместителя стал тем более ответственным, что большую часть времени я проводил на фронтах. Склянский председательствовал в мое отсутствие в Реввоенсовете, руководил всей текущей работой комиссариата, т. е. главным образом обслуживанием фронтов, наконец, представлял военное ведомство в совете обороны, заведавшем под председательством Ленина. Если кого можно сравнивать с Лазарем Карно французской революции, то именно Склянского. Он был всегда точен, неутомим, бдителен, всегда в курсе дела. Большинство приказов по военному ведомству исходило за подписью Склянского. Так как приказы печатались в центральных органах и местных изданиях, то имя Склянского было известно повсюду. Как всякий серьезный и твердый администратор, он имел немало противников. Его даровитая молодость раздражала немало почтенных посредственностей. Сталин подзадоривал их за кулисами. Склянского атаковали исподтишка, особенно в мое отсутствие. Ленин, который хорошо знал его по совету обороны, становился каждый раз за него горой. «Прекрасный работник, – повторял он неизменно, – замечательный работник». Склянский стоял в стороне от этих происков, он работал: слушал доклады интендантов; собирал справки у промышленности; подсчитывал число патронов, которых всегда не хватало; непрерывно куря, говорил по прямым проводам; вызывал к телефону начальников и составлял справки для совета обороны. Можно было позвонить в два часа ночи и в три, Склянский оказывался в комиссариате за письменным столом. «Когда вы спите?» – спрашивал я его, он отшучивался.
С удовлетворением вспоминаю, что военное ведомство почти не знало личных группировок и склок, так тяжко отзывавшихся на жизни других ведомств. Напряженный характер работы, авторитетность руководства, правильный подбор людей, без кумовства и снисходительности, дух требовательной лояльности – вот что обеспечивало бесперебойную работу громоздкого, не очень стройного и очень разнородного по составу механизма. Во всем этом огромная доля принадлежала Склянскому.
Гражданская война отвела меня от работы в Совнаркоме. Я жил в вагоне или в автомобиле. За недели и месяцы своих разъездов я слишком отрывался от текущих правительственных дел, чтобы входить в них во время своих коротких наездов в Москву. Важнейшие вопросы предрешались, однако, в Политбюро. Иногда я приезжал специально на заседание Политбюро по вызову Ленина, или наоборот, привезя с фронта ряд принципиальных вопросов, созывал через Свердлова экстренное заседание политбюро. Переписка моя с Лениным за эти годы была посвящена главным образом текущим вопросам гражданской войны: короткие записки или длинные телеграммы дополняли предшествующие беседы или подготовляли будущие. Несмотря на деловую краткость, эти документы как нельзя лучше раскрывают картину действительных отношений внутри руководящей группы большевиков. С необходимыми комментариями я опубликую эту обширную переписку в ближайшем будущем. Она явится, в частности, убийственным опровержением работы историков сталинской школы.
Когда Вильсон затевал, в числе прочих своих худосочных профессорских утопий, умиротворительную конференцию всех правительств России, Ленин послал мне 24 января 1919 г. шифрованную телеграмму на Южный фронт: «Вильсон предлагает перемирие и вызывает на совещание все правительства России… К Вильсону, пожалуй, придется поехать вам». Таким образом, эпизодическое разногласие в эпоху Бреста нисколько не помешало Ленину, когда на очередь встала большая дипломатическая задача, снова обратиться ко мне, несмотря на то, что я в тот период был целиком поглощен военной работой. Из миротворческой инициативы Вильсона, как известно, ничего не вышло, как и из всех прочих его планов, так что ехать мне не пришлось.
Как Ленин относился к моей военной работе, об этом наряду с сотнями свидетельств самого Ленина есть очень красочный рассказ Максима Горького:
Ударив рукой по столу, он (Ленин) сказал: «А вот указали бы другого человека, который способен в год организовать почти образцовую армию, да еще завоевать уважение военных специалистов. У нас такой человек есть. У нас все есть. И – чудеса будут».
В той же беседе Ленин, по словам Горького, сказал ему: «Да, да, я знаю. Там что-то врут о моих отношениях к нему. Врут много, и, кажется, особенно много обо мне и Троцком». Что бы сказал на эту тему Ленин сегодня, когда вранье о наших с ним отношениях, вопреки фактам, документам и логике, возведено в государственный культ?
Когда я, на второй день после переворота, отказывался от комиссариата внутренних дел, я ссылался, между прочим, на национальный момент. В военном деле этот момент мог, казалось бы, представить еще больше осложнений, чем в гражданском управлении. Но Ленин оказался прав. В годы подъема революции вопрос этот не играл никакой роли. Белые пытались, правда, использовать в своей агитации внутри Красной Армии антисемитские мотивы, но успеха не имели. Об этом есть немало свидетельств в самой белой печати. В издающемся и Берлине «Архиве русской революции» автор-белогвардеец рассказывает следующий красочный эпизод: "Заехавший к нам повидаться казак, кем-то умышленно уязвленный тем, что ныне служит и идет на бой под командой жида – Троцкого, горячо и убежденно возразил: «Ничего подобного!.. Троцкий не жид. Троцкий боевой!.. Наш… Русский… А вот Ленин – тот коммунист… жид, а Троцкий наш… боевой… Русский… Наш!»
Подобный же мотив
можно найти у Бабеля, талантливейшего из наших молодых писателей, в его «Конармии». Вопрос о моем еврействе стал получать значение лишь с начала политической травли против меня. Антисемитизм поднимал голову одновременно с антитроцкизмом. Оба они питались из одного и того же источника: мелкобуржуазной реакции против Октября.Глава XXXI. ПЕРЕГОВОРЫ В БРЕСТЕ
Декрет о мире был принят съездом Советов 26 октября, когда в наших руках был только Петроград. 7 ноября я по радиотелеграфу обратился к государствам Антанты и центральным империям с предложением заключить общий мир. Союзные правительства заявили через своих агентов главнокомандующему генералу Духонину, что дальнейшие шаги по пути сепаратных переговоров поведут за собою «тягчайшие последствия». Я ответил на эту угрозу воззванием ко всем рабочим, солдатам и крестьянам. Смысл воззвания был категоричен: мы свалили свою буржуазию не для того, чтобы наша армия проливала свою кровь из-под палки иностранной буржуазии. 22 ноября нами было подписано соглашение о приостановке военных действий на всем фронте, от Балтийского моря до Черного. Мы снова обратились к союзникам с предложением вести вместе с нами мирные переговоры. Ответа мы не получили, но и угроз больше не было. Кое-что правительства Антанты успели понять. Мирные переговоры начались 9 декабря, через полтора месяца после принятия Декрета о мире: срок совершенно достаточный для того, чтобы страны Антанты могли определить свое отношение к вопросу. Наша делегация внесла с самого начала программное заявление об основах демократического мира. Противная сторона потребовала перерыва заседания. Возобновление работ откладывалось все далее и далее. Делегации четвертого союза испытывали всякого рода внутренние затруднения при формулировке ответа на нашу декларацию. 25 декабря ответ был дан. Правительства четвертого союза «присоединились» к демократической формуле мира: без аннексий и контрибуций на началах самоопределения народов. 28 декабря в Петрограде произошла колоссальная демонстрация в честь демократического мира. Не доверяя немецкому ответу, массы все же поняли его как огромную моральную победу революции. На другое утро наша делегация привезла нам из Брест-Литовска те чудовищные требования, которые Кюльман предъявил от имени центральных империй. «Для затягивания переговоров нужен затягиватель», – говорил Ленин. По его настоянию я отправился в Брест-Литовск. Признаюсь, я ехал, как на пытку. Среда чужих и чуждых людей всегда пугала меня, а здесь особенно. Я совершенно не могу понять тех революционеров, которые охотно становятся посланниками и в новой среде плавают, как рыба в бассейне.
Первую советскую делегацию, которую возглавлял Иоффе, в Брест-Литовске охаживали со всех сторон. Баварский принц Леопольд принимал их, как своих «гостей». Обедали и ужинали все делегации вместе. Генерал Гофман, должно быть, не без интереса смотрел на товарищ Биценко, которая некогда убила генерала Сахарова. Немцы рассаживались вперемежку с нашими и старались «дружески» выудить, что им было нужно. В состав первой делегации входили рабочий, крестьянин и солдат. Это были случайные фигуры, мало подготовленные к таким козням. Старика крестьянина за обедом даже слегка подпаивали.
Штаб генерала Гофмана издавал для пленных газету «Русский вестник», которая на первых порах отзывалась о большевиках не иначе, как с трогательной симпатией. «Наши читатели, – рассказывал Гофман русским пленным, – нас спрашивают, кто такой Троцкий?» – и он с умилением сообщал им о моей борьбе с царизмом и о моей немецкой книге «Russland in der Revolution». «Весь революционный мир восторгался его удавшимся побегом!» И далее: «Когда был низвержен царизм, тайные друзья царизма, вскоре после возвращения Троцкого из долголетней ссылки, посадили его в тюрьму». Словом, не было более пламенных революционеров, чем Леопольд Баварский и Гофман Прусский. Эта идиллия длилась недолго. В заседании Брестской конференции 7 февраля, менее всего напоминавшем идиллию, я заметил, оглядываясь назад: «Мы готовы сожалеть о тех преждевременных комплиментах, которые делала официальная германская и австро-венгерская печать по нашему адресу. Это совершенно не требовалось для успешного хода мирных переговоров».
Социал-демократия и в этом вопросе была лишь тенью гогенцоллернского и габсбургского правительства. Шейдеман, Эберт и другие пытались вначале похлопывать нас покровительственно по плечу. Венская «Arbeiter – Zeitung» патетически писала 15 декабря, что «поединок» между Троцким и Бьюкененом есть символ великой борьбы нашего времени: «борьба пролетариата с капиталом». В те дни, когда Кюльман и Чернин брали в Бресте за горло русскую революцию, австро-марксисты видели только «поединок» Троцкого с …Бьюкененом. И сейчас нельзя без отвращения вспоминать об этом лицемерии. «Троцкий – так писали габсбургские марксисты – уполномоченный мирной воли русского рабочего класса, стремящегося разорвать железно-золотую цепь, которой его заковал английский капитал». Руководители социал-демократии добровольно сидели на цепи австро-германского капитала и помогали своему правительству насильственно надеть эту цепь на русскую революцию. В самые трудные времена Бреста, когда мне или Ленину попадались на глаза номер берлинского «Vorwartsa» или венской «Arbeiter – Zeitung», мы молча показывали друг другу отмеченные цветным карандашом строки, мельком взглядывали друг на друга и отводили глаза с непередаваемым чувством стыда за этих господ, которые как-никак еще вчера были нашими товарищами по Интернационалу. Кто сознательно прошел через эту полосу, тот навсегда понял, что, каковы бы ни были колебания политической конъюнктуры, социал-демократия исторически мертва.
Чтобы положить конец неуместному маскараду, я поставил в нашей печати вопрос, не расскажет ли немецкий штаб немецким солдатам чего-нибудь насчет Карла Либкнехта и Розы Люксембург? На эту тему мы выпустили воззвание к немецким солдатам. «Вестник» генерала Гофмана прикусил язык. Гофман, сейчас же после моего прибытия в Брест, поднял протест против нашей пропаганды в немецких войсках. Я отклонил на этот счет разговоры, предлагая генералу продолжать его собственную пропаганду в русских войсках: условия равны, разница только в характере пропаганды. Я напомнил при этом, что несхожесть наших взглядов на некоторые немаловажные вопросы давно известна и даже засвидетельствована одним из германских судов, приговорившим меня во время войны заочно к тюремному заключению. Столь неуместное напоминание произвело впечатление величайшего скандала. У многих из сановников перехватило дыхание. Кюльман (обращаясь к Гофману): «Угодно вам слово?» Гофман: «Нет, довольно».