Может, оно и так…
Шрифт:
— Чего бы мне хотелось… — говорит Ото-то. — Прежде всего. Найти клад с золотыми монетами.
— Зачем тебе клад?
— Хане отдать. Чтобы не беспокоилась о завтрашнем дне. Тогда обо мне подумает.
Они изумляются, когда он произносит нечто неожиданное, наполненное смыслом, и Ото-то говорит с надеждой:
— Волосы мои растут. Ногти удлиняются. Голова умнеет…
Загогочут в ответ насмешники, захихикают смешливые поганцы — мужчина с несовершенным разумом побежит домой, заляжет на кровати, которая ему мала, накроется с головой маминым одеялом, чтобы в смятении
— Чего бы мне хотелось… — говорит дедушка, а чего бы ему хотелось, не говорит.
Убирают со стола.
Моют посуду.
Наливают молоко для кошки.
Бублик обходит хозяина стороной, ревнуя к котятам; Финкель берет в ладони его голову, убеждает проникновенно, нос к носу:
— Я же тебя люблю! Одного тебя, ты мой единственный! А эту мяукалку с хныкалками терпеть не могу. Кто их привел сюда? Кому они нужны?..
Бублик смотрит ему в глаза, считывая истинные поползновения, хвостом махать не торопится. «Сегодня накормят, — размышляет, должно быть, Бублик, — завтра передумают и выгонят на улицу. Где страховые компании? Где социальное обеспечение и где мы? Кто обеспечит собакам прожиточный минимум? Развесить плакаты, выйти на демонстрации, провести в парламент своих представителей, да разве они допустят?..»
Ая тоже ревнует дедушку. Но не к кошке, Ая ревнует не к кошке: «Ты ее выдумал, де-душ-ка? Ту, к которой поспешаешь?..» Лишь ушедшая до срока не проявляет этих чувств, нет, она их не проявляет: ревность не востребована в небесах.
Такое случается на каждой почти неделе.
Финкель и Ото-то выходят на осмотр улиц, дворов, закоулков, чтобы подобрать накопившийся хлам.
Старый человек несет палку с железным наконечником, нанизывает на острие рекламные листки, ошметки газет, обертки от шоколада-мороженого, прочую бумажную мерзость, затаившуюся в кустах, складывает в пакеты, а Ото-то относит их в мусорные баки.
«Хватит уже! — выговаривает мама Кира. — Научись уважать себя. Хоть на старости». Отвечает молча, отвечает каждому: «Чрезмерное уважение к себе вытесняет уважение к другим». Добавляет не для всякого восприятия: «Излишнее почтение к собственной персоне скрывает, быть может, некий порок, таящийся в сознании человека или целого народа».
Девочки сидят рядком, воробышками на бортике тротуара, взглядывают снизу вверх, прыская в кулачки. Всем знаком по округе тихий мужчина преклонного возраста и несуразный верзила, опасливо ступающий с тротуара на мостовую. Финкель его оберегает, ограждая от неудобств; когда переходят улицу со многими машинами, старый берет молодого за руку, а тот конфузится и бормочет:
— Ты что… Я сам. Сам…
— Не я веду тебя, — успокаивает Финкель, правдоподобно прихрамывая, — ты меня.
У Ото-то давняя привычка — выискивать среди мусора конверты с посланиями, прикладывать к глазам для прочтения: не отец ли с матерью отправляют наставления сыну, который сумел их пережить? Повсюду, по дворам-улицам-газонам, раскиданы невостребованные письма с родительскими советами, посланные для скорого остережения, что беспокоит мужчину, горестно-сокрушенного.
— Финкель,
ты вдумчивый?— Не сказал бы.
— А я?
— Ты вдумчивый, — уверяет Финкель. — Ты и отзывчивый.
Улица заканчивается спуском в овраг, склон которого усеян мешками из-под цемента, ржавыми бочками, битыми бетонными плитами, останками негодных кроватей, скинутых за ненадобностью. Туда Финкелю не добраться, тот завал ему не по силам, что обижает и раздражает сверх меры.
— Не смотри в ту сторону, — бурчит сердито. — Не надо!
И они проходят, отвернув головы.
Катит мимо машина для сбора мусора. Шофер гудит, их приветствуя, мужчины в спецовках, пристроившись сзади, кричат напористо:
— Давай к нам! На подмогу!
Уносятся вдаль, словно на запятках кареты, ловкие, ладные, выпевают под шум колес: «Из окон корочкой несет поджаристой, за занавесками — мельканье рук…»
— «…здесь остановки нет, — продолжает Финкель, загрустив без причины, — а мне пожалуйста…»
Встают у распахнутых дверей.
Смотрят завистливо.
Автомобили на подъемниках. Коробки с запасными частями. Инструменты на стене в строгом порядке. Пошумливает с отсечками насос, нагнетая сжатый воздух. Погуживает вентилятор. Работают несуетливо Йоси, Узи и Рафи с уважением к себе и к своим клиентам. Видно, что свыклись с давних времен, обо всем переговорили, без слов понимают друг друга.
Финкеля называют почтительно: доктор.
— Доктор, когда купишь машину? Мы бы ее чинили. Со скидкой.
— Я не доктор, — отвечает в который раз. — И машины у меня не будет.
— Для нас ты доктор. Чего не приходишь? Скучаем без тебя. Без друга твоего скучаем.
— А мы-то… — вспыхивает Ото-то. — Мы тоже!
Дергает Финкеля за руку, тянет за собой — не отказать:
— Пойдем. Купим. Как тогда.
Идут в магазин. Ото-то поторапливает:
— Йоси любит с маком. Узи — с яблоками. И я… С маком. Яблоками.
Возвращаются назад с пакетами, выкладывают содержимое на стол, устраиваются на продавленном диване, на клеенчатой его обивке, сидят столько, сколько сидится, пьют чай, едят булочки. С маком, яблоками, сладким заварным кремом.
У механиков нет перерыва. Йоси, Узи и Рафи подхватывают булочки на ходу, прихлебывают кофе.
— Доктор, — спрашивает Узи, колдуя над мотором. — Не обидно стареть?
— Когда как.
— Тебе немало лет, доктор. По виду не дашь.
— Я и сам не возьму.
Улыбается Йоси. Улыбаются Узи и Рафи.
— О чем мечтают на старости, доктор?
— О многом. О разном.
— И я, — бормочет Ото-то, во рту непрожеванная булочка. — О многом…
— Состариться на твой манер, доктор, — вот бы научил.
Высоченные потолки. Крашеные стены — белилами по кирпичу. Колышется флаг под вентилятором. Слышна музыка из запыленного музыкального агрегата.
— Не уважаешь восточные мелодии, доктор.
— Уважаю. Только тихие.
Финкелю хорошо с ними. Приходит в гараж, пьет чай, слушает постукивания насоса, нагнетающего сжатый воздух.
— Доктор, ты многое повидал. Расскажи, не всё же в себе таить.