Мрачная игра. Исповедь Создателя
Шрифт:
На следующее утро мне пришлось убедиться в том, что эта эпоха все же имеет какие-то положительные черты. Сделав несколько звонков по газетным объявлением, я запродал свой компьютер и, погрузив его в две хозяйственные сумки, отвез по указанному адресу, а на обратном пути, заглянув в авиакассу, безо всякой суеты взял билет до Симферополя.
Сборы заняли не более получаса, как в студенческие времена, когда кто-то из друзей внезапно звонил и предлагал отправиться куда-нибудь в Вильнюс – стопом, товарняком, бупом, порой даже – по билетам.
Two of us riding nowhere spending someone's hard earned pay…
Я предусмотрительно захватил с собой весь набор документов,
Уже сидя в самолете, я вспомнил, что так и не посмотрел наш семейный альбом. Поразмыслив немного, я понял, что в этом не было необходимости: я знал, что я там увижу. Я был уверен, что на групповых фотографиях не смогу отличить свое лицо от лица Хомяка, как и его современный голос. Это могло значить лишь одно: изменился не Хомяк, а я сам. Зачем, кому это нужно, чтобы я, подобно какой-то супруге или болонке, со временем стал принимать облик своего друга? И если бы это было действительно так, то Хомяк бы не узнал меня. Значит, все гораздо страшнее, чем я думал. Значит, мысль, которую я принял сперва за курьезную, является вполне реальной: изменилась сама действительность.
Если бы в тот момент, когда я сделал это открытие, меня не мучило другое, более важное, я бы попросту прошел в служебный салон, выключил пару стюардов, стюардесс – без разницы, кого в таких случаях бить, мужчину или женщину – открутил бы штурвал двери аэробуса и спокойно шагнул вниз, не перекрестившись, как я однажды чуть было не сделал – через перила Б.Каменного моста, но об этом речь впереди.
Я подумал, что если бы я верил в существование Дьявола, то я бы продал ему свою душу в обмен на жизнь женщины, которую любил. Но, поскольку никакого Дьявола не существует, я готов заключить этот адский договор с реальностью, вселенной – пусть Ты меняешься, мне наплевать на Тебя, но, молю Тебя, изменись так, чтобы Марина была жива!
Я снова вспомнил о фотографиях и понял, что вовсе не надо лезть ни в какой альбом, а достаточно просто сунуть руку в карман, что я и сделал, достав пачку своих удостоверений.
Лицо, мелким паспортным форматом изображенное на них, было в равной степени похоже как на хомяковское, так и на мое собственное. Вероятно, мы с ним всегда были похожи, или сделались похожими за долгие годы общения, просто раньше я этого не замечал.
Я не замечал. Но, может быть, заметила Марина, и может быть, когда меня не стало, она воспользовалась суррогатом и вступила с Хомяком… И тогда именно Хомяк сделал эти выстрелы по мишени и, хотя он понятия не имел о фигуре Ориона, Марина, опять же, глумясь (или изнывая от тоски – что не имело значения) губной помадой нарисовала ему точки, которые он добросовестно, слепо прострелил?
Но это же бред, опять все тот же абсурд! Ведь сказано было, что семь выстрелов прозвучали в тот самый день, когда загорелась дача, но Хомяк же не мог присутствовать при этом? А почему, собственно? Ведь об этом рассказал мне именно он. Как пишут иногда врачи, со слов больного…
И почему я поверил ему, что это не он совершил тогда этот роковой звонок? Из-за того, что он подставлял самого себя? Но как? Ведь «улики» тогда находились только у меня, и обыск в его квартире – тем более, если он заранее позаботился об этом – не дал бы никаких результатов, к тому же, он сам собирался, окончив дело, уничтожить «улики».
Смешно. Это все равно, что подозревать мою собственную мать: ведь она имела, в конце концов,
совершенно те же мотивы, что и Хомяк.Или же, если принять к сведению мои собственные галлюцинации, как ни крути – болезнь… И тогда тот звонок – в конце концов – мог сделать и я сам.
Упершись лбом в стекло иллюминатора, я смотрел на облака, и этот, в уходящих лучах темнеющий снег, был родствен холоду и снегу мой души, среди сосен на живой еще даче в Переделкино, снегу, который вполне мог бы скрыть своей девственной белизной величайший грех моей жизни, если бы я тогда его совершил.
Почему белый цвет навсегда связан в моем сознании с ее образом, белый, вобравший в себя весь видимый и невидимый спектр, цвет облаков, цвет снега – вот и ответ, исключающий обещанную вопросительную закорючку, Большую Медведицу зимы, – да, я встретил ее в начале зимы, и снег окружал нас всю эту короткую жизнь – и снег, и зима, и зимние звезды, скажем Сириус, впервые восставший из-за черно-зеленого конуса ели в самом начале ее каникул, трехкратная догонская жемчужина в ночи, острым зрением твоим легко разделяемая на три. Кем был тот юноша, восемь лет назад носивший мое имя?
Он существовал с женщиной, которая была ему отвратительна во многих смыслах, кроме одного. Она лишила его невинности и несколько лет любила, кукла, способная лишь вращать шарнирами для принятия различных поз. Она представляла собой весьма приличный снаружи, но скользкий и липкий внутри – мешок, снабженный различными отверстиями для ввода-вывода веществ: шоколада, дерьма, мочи, спермы и так далее – это был хорошо развитый, еще не изношенный организм, страдающий лишь несколькими легкими недостатками, как то: близорукость, обжорство, похотливость, – он назывался «Полина» и имел статус невесты Ганышева, что, в свою очередь, не могло не придать Ганышеву ответного, возвратного статуса жениха, именно он, этот организм, и явился тем провокатором, который привел Ганышева от игры к преступлению, заставил Р.С.Ганышева делать деньги, и это был я.
Он работал или, лучше, служил программистом на секретном предприятии, которое в силу своего дурацкого наименования, всегда представлялось ему в виде гигантского ящика с вырезом для писем, куда проваливались, однако, маленькие пластилиновые человечки. Это была одна из типичных, жестоких и довольно милых заморочек прежней жизни: Ганышев был пацифистом, он не хотел служить в армии; предприятие освобождало Ганышева от воинской обязанности; предприятие делало бомбы. Вся нематериальность, естественность и – в конечном счете – прелесть советской жизни иллюстрировалась, в данном случае, тем, что ни одно из этих страшных, коварных устройств не причинило никому вреда: все они, несколько лет пропутешествовав по территории страны, вернулись, наконец, обратно, где были, правда, уже без Ганышева, демонтированы на мирные нужды, но мы тогда об этом не знали, мы болели обязательным юношеским диссидентством, как триппером, и Ганышев тоже витийствовал на кухнях, и сочинял опусы с фигой в кармане, и все это растворилось и выпало в осадок, и смылось в дренаж, и даже его тогдашняя набожность, как выяснилось впоследствии, оказалась лишь причудливой формой тайного нонконформизма… Как, когда, каким образом из этого далекого, в перспективе маленького человечка, получился я?
Я сквозь разобранные храмы, крестясь и плача, проходил и падал, выбившись из сил, ничком на высохшие травы. Я был на равных с мудрецами великодушными, когда в колодцах облачных мерцали цепями улиц города.
И даже так.
Я каждый год справляю тризны по мертвой родине моей, я ухожу из прежней жизни ежеминутно вместе с ней. Из тьмы веков, из тьмы упругой, глазами яда и огня, как женщина, глазами Юга, глядит Россия на меня. Почти слепой во тьме кромешной вбираю соль там-там-там… губ… И сам, давно уже умерший, люблю ее прекрасный труп.