Мрачная игра. Исповедь Создателя
Шрифт:
– А как же шампанское? – спросил хозяин.
– С сегодняшнего дня я бросила пить, – сказала Марина.
– И я что-то не очень… – промямлила Мария Романовна.
– Засуньте его себе в жопу, – подумал Ганышев, не спеша подошел к столу и медленно, в полной тишине глотая, один за другим опорожнил все четыре бокала, затем легко, спортивно подхватил нелепый Маринкин узел и вышел, ни на кого не взглянув и никому ничего не сказав.
Марина догнала его уже у калитки.
– Чтоб ты сгорела, – процедил Ганышев сквозь зубы.
– Кто – я?
– Да при чем тут ты? Милая,
Ганышев в последний раз оглянулся на дом с мезонином, зная, что больше никогда в жизни не увидит его, и вся эта микровселенная, выстроившаяся здесь за десятилетия, вне времени – вдруг предстала перед ним, вроде небольшого огненного шара.
– Музыка… – задумчиво произнесла Марина. – Это не я, а как раз ты ничегошеньки не понимаешь. Почему, ты думаешь, я уезжаю в свою вонючую общагу?
– Так ты обо всем догадалась?
– Надо быть полным, слепым идиотом, чтобы не видеть. О, черт! Все это можно было понять гораздо раньше. Не завидую я тебе, Ганышев. Кажется, с тобой сейчас должно что-то такое произойти…
– Меня больше волнуешь ты.
– В каком смысле?
– Зачем тебе было убегать? Мало ли кто там кого водит, шампанское, осенний каннибализм…
– Да. Рояль действительно прекрасен, даже без крышки, о лучшем я и не мечтала. Но представь: дали бы тебе любимую работу, все условия, но при этом ты должен был жить вместе с ворами, убийцами, проститутками…
– Я и так с ними живу и работаю, – подумал Ганышев.
– В общем, я не могу оставаться в этом доме больше ни минуты. Странно, мне казалось, что ты меня понимаешь.
– Я понимаю, милая. Теперь, через полчаса, уже все понимаю. Просто я испытал какой-то шок и захромал мозгами. Кстати, вот и электричка. Сколько же можно кататься туда-сюда за один день!
В вагоне было холодно. Они тесно прижались друг к другу и со стороны выглядели любовниками. Поля и кустарники за окнами были сплошь занесены снегом, закруглены, словно облака. Пахло еловой хвоей.
– Где же мы теперь будем встречать Новый Год? – спросил Ганышев.
– Я в общаге, а ты… Какое мне дело?
– Что-то я опять ничего не понимаю. Разве мы будем порознь? Почему?
– Я не смогу тебе этого объяснить. Кажется, наступило время, когда мы с тобой очень долго будем порознь.
– Что случилось, любовь моя? Что я тебе сделал?
– Ничего.
– Тогда скажи, что я тебе не сделал?
– Ничего.
– Сука, стерва, мерзкая тварь! Каким же я был олухом!
– Ты им и остался. Только пожалуйста, не ругай подобными словами свою мать. Странно, что человек, так близко к сердцу принимающий свою любовь, презирает и ненавидит чужую. Насколько было бы все легче, если бы мы научились любить чужую любовь…
– Завтра я приду на службу, увижу там Хомяка, и что?
– Ничего. Вы оба притворитесь, будто ничего не произошло, как это с переменным успехом было уже отрепетировано… И жизнь твоя с матерью ничуть не изменится: она по-прежнему будет стирать, готовить, мыть, словом – выполнять обязанности твоей несуществующей жены. И лишь только я одна – выпала из этого порочного круга – навсегда. Слова ложь и смерть
для меня едины. Еще вчера ночью я была живая, а уже сегодня утром – умерла.– Не говори так.
– Я буду говорить именно так, как я этого хочу.
– Но…
– Молчи. Если ты скажешь хотя бы одно слово, я встану и перейду в другой вагон.
Пространство, разрезаемое электричкой, снова погружалось в сумерки, теперь вечерние. Как я ненавижу это быстрое, уже с середины московского октября, умирание дня! Слякоть, снежное крошево, холод и тьма, тьма… Насколько таинственнее, волшебнее – в то же время года – полная острых огней, сверкающая, теплая тьма Ялты, куда я лечу по следам трупа, дважды трупа, чтоб не разлучаться с милым трупом… Вот если бы у этого советского боинга отказали все четыре турбины или, скажем, отвалилось крыло, и мы посыпались, как труха из торбы, внезапно обняв необъятное, увидели землю, и в конце этого самого длинного, самого потрясающего пути наших жизней – поцеловали ее в щедрые снежные губы… Хорошо сказано, да…
– Знаешь что, – вдруг прервала молчание Марина. – Бог для меня – музыка, если музыка творит мир, значит, музыка – это Бог, и Тот, Кто Творит Музыку, творит мир. Я думаю, явление Господа нашего в мир уже состоялось, и оно длилось ровно семь лет и семь месяцев, и на сей раз Господь явился в образе Beatles. Они изменили музыку, изменили мир, следовательно, исполнили цель второго пришествия.
Ганышев хотел что-то сказать, но Марина жестом остановила его, и оставшуюся часть пути они снова были в молчаливом раздоре, и Ганышев думал о Beatles.
Каждый их новый альбом был целым направлением в музыке и порождал серии рок-групп. Бывало также, что какая-нибудь значительная группа, к примеру, «Песняры», целиком выходила из одной-единственной их песни, как из шинели Гоголя, в этом случае – из Let It Be, с ее развитием мелодии, гимнообразной вставкой, мажорной концовкой, а в тексте – от личного через общее – к самому себе космическому, то есть, к музыке, ну, прямо, чистый соцреализм и одновременно – католическая молитва, потому что Let It Be можно перевести просто-напросто как аминь.
Они распались, когда написали Abbey Road, так как стало совершенно ясно, что никакого нового направления эта дорога не даст, ибо в мире не было таких творцов, которые могли бы повторить подобное, а для Beatles было важным создавать музыку, а не альбомы… Выходит, что Бог тихо вошел в мир и незаметно его покинул.
Люди, выросшие на Beatles и как бы сотворенные ими, стали государственными деятелями, бизнесменами, литераторами, заправилами мафий, и по-настоящему эти люди разворачиваются только сейчас, в своем зрелом возрасте, то есть, новая эра Beatles только еще начинается…
Ганышев подумал, что если Бог существует в триединстве, то и здесь с Beatles все ясно: Леннон – отец, Маккартни – сын, Харрисон – святой дух… А вот кто такой Ринго? Во имя отца и сына и святого духа и ринго аминь – Let It Be? Ганышев стал думать о Ринго и ужаснулся: Ринго не писал песен, ему их дарили, поддерживая видимость, что каждый в группе – творец. Ринго стучал на ударных хорошо, но не более того, и был лишь аккомпаниатором. На месте Ринго вполне мог оказаться любой другой музыкант. Ринго – никто.