Муравечество
Шрифт:
«Я» и его «ассистентка» выходят обратно на улицу, оба с картонными коробочками, на его написано «Куриный Суп-ермен», на ее — «Арм-фалафель Бой» (неумелый каламбур с именем преступно недооцененного персонажа DC Арм-Фолл-Офф-Боя[151], который пользуется своими отделяемыми руками как дубинками. Вот о таком, естественно, фильм не снимут, это слишком реалистично).
Я смотрю, как эти две свиньи хлебают и подчищают свои новомодные блюда, попутно позируя для десятков прохожих, которые хотят с ними сфотографироваться. В конце концов ассистентка показывает на запястье, где нет часов, но он все понимает и с извинением поторапливается. Некоторые в рассасывающейся толпе спрашивают, можно ли сфотографироваться со мной, но я проталкиваюсь мимо, не сводя глаз с самозванца.
В
Пока я жду, глядя на здание Организации Объединенных Наций, размышляя о ее учреждении и об ужасной войне, что привела к ее появлению, я внезапно вспоминаю Мутта и Мале, тайком провезенных в Соединенные Штаты и спрятанных американским нацистом Джорджем Линкольном Рокуэллом[153] в пещере Олеары Деборд вместе с их равно тайком провезенным кусочком губы Розенберга, а также аппаратом для клонирования и инкубаторами Ханса Шпемана. Здесь они вырастят Рокуэллу сотни Розенбергов для запланированного захвата Соединенных Штатов Америки, которые он планирует назвать Джорджинованными Линкольнатами Рокерики. Рокуэлла несколько смущает, что новое название страны напоминает что-то из «Флинтстоунов», популярного детского мультсериала о пещерных людях, но приходится работать с тем, что есть.
Позже я сижу в многолюдной аудитории «92-й улицы Y». Среди посетителей, многие из которых — афроамериканцы, висит осязаемое возбуждение. Освещение притушили; включаются софиты. Он входит справа, широко шагает к кафедре. На нем тесные штаны из золоченой кожи и черная водолазка до подбородка. И ермолка уже другая, из золоченой кожи. Или кожзама. Отсюда не видно. Борода расчесана и заплетена. Вокруг него словно сияет аура, как божественный нимб. Возможно, просто оптический обман освещения. Зал притих, ожидает, влюблен. Начинает он с шутки:
— Простите, что немного припоздал, просто я там за кулисами рыдал по человечеству.
Он благодушно улыбается. Как приторно, как стыдно. Зал смеется и разражается аплодисментами. Только так я и понимаю, что это шутка. Должно быть, какая-то отсылка к его книжке, которую я пока так и не нашел. Затем он заводит:
— Прошу потерпеть и выслушать, пока я вспоминаю о нашем знакомстве с Инго Катбертом, о своих впечатлениях от его фильма и своих попытках снять как можно более точную репродукцию. Можно сказать, эти три переживания вкупе воскресили мою веру и в Хашема, и в человечество. Прямо перед счастливой встречей с Инго я пребывал в тяжелом состоянии. Брак трещал по швам, карьера критика и историка кино зашла в тупик. У взрослого сына оказалось множество психосексуальных проблем. Знает Хашем, меньше я его любить не стал. Со всем этим я столкнулся один, потому что тогда еще не обрел Б-га. Оглядываясь на свои поиски Инго, я чувствую, будто к нему меня через испытания вел сам Хашем. Говоря совершенно откровенно, в то время я подумывал наложить на себя руки.
— Нет! — кричит кто-то из публики.
— Не делайте этого! — кричит другой.
— Мы вас любим! — кричит третий прямо мне в ухо.
Мой доппельгангер замолкает, чтобы ответить публике очередной благодушной улыбкой. Затем продолжает:
— Это бы означало уступить в своем внутреннем стремлении к свету. Но я отчаянно желал вернуться к этому свету, вернуться к миру зримого. Дезорганизация другого мира была невыносима. Это мир без сюжета, без Б-га. И разлад, непостижимые мотивы и результаты, спутанные нити, тупики, триллион бессмысленных деталей каждый миг — это кошмар наяву.
Я должен вернуться к анализируемому, решил я, к миру причинно-следственной связи, к миру, созданному Б-гом для людей. И в глубине души я знал, что самоубийство — смертный грех, который помешал бы встретиться с тем, кто во многом так серьезно изменит мою жизнь к лучшему. Итак… Настала ночь, когда я был за закрытой дверью своей квартиры в Сент-Огастине и рыдал по…— Человечеству! — хором кричит зал.
— Да, человечеству. Ха. Действительно. В своем безверии я взглянул на беды мира: жадность и корыстолюбие, отчаяние, жестокое разрушение нашей матери-Земли, неспособность мужчин и женщин по-настоящему любить и, что важнее, уважать друг друга, — и не увидел возможных решений. И я возрыдал. И слезы были горькими как на языке, так и в сердце. И я ощутил одиночество. И я чувствовал безнадежность. И под рукой наготове был пузырек с таблетками, когда в дверь раздался стук. Это был — как бы лучше сказать? — самый нежный стук на свете.
Зал сочувственно вздыхает.
— Стук б-жьего ангела.
Он изображает нежный стук по кафедре. Зал снова вздыхает. Громко. Кое-кто — прямо мне в ухо.
— Этот стук, этот ангельский стук… Ну, должен признаться, он меня разъярил. Кто-то пришел пожаловаться на то, как я громко рыдаю! Разве с нашим ужасным человечеством может быть иначе! И, вспылив, я, чтобы вы знали, протопал к дверям, как сердитый младенец. Сердитый старый младенец.
Зал хихикает с узнаванием.
— И с нами такое было! — признают некоторые.
— И я открыл дверь, готовый высказать наболевшее этому чудовищу. Но там стоял Инго Катберт, и гнев мой рассеялся. Потому что… потому что… потому что он был прекрасен. И ошеломителен. Вот передо мной старый, старый человек. Афроамериканец, не меньше! Великан, но ссутулившийся, с узловатыми от артрита руками, с глазами, подернутыми катарактой. Великан, но хрупкий. Казалось, каждый вздох давался ему с трудом. «Здравствуй, — сказал он. — Жаль прерывать твой вечер, но я бы хотел тебе кое-что показать».
Он услышал мои рыдания? Если и так, мне он не сказал. «У меня сейчас правда нет времени», — ответил я. «Думаю, на это тебе взглянуть захочется», — сказал он. «Нет уж. Спасибо», — сказал я с нарастающим гневом. «Я сделал это для тебя, — сказал он. — И прошел очень долгий путь, чтобы принести тебе этот дар». А я вздохнул, не скрывая раздражения, и сказал: «Ладно. Только быстро». Тогда он отвел меня в свою квартиру, прямо напротив моей. Внутри та была от пола до потолка заставлена ящиками. Посреди расчистили небольшой пятачок, и там стоял ныне прославленный кинопроектор позади ныне прославленного стула со спинкой, лицом к ныне прославленному портативному киноэкрану. Садись, сказал он. И я сел, отчего-то завороженный. Он включил древний проектор, экран залило светом, и так началось мое трехмесячное путешествие по великолепному, священному разуму Инго Катберта. Конечно, нет нужды пересказывать вам фильм. Практически уверен, раз вы сегодня здесь, значит, уже прочли книгу…
— И не раз! — кричит кто-то под смех и аплодисменты.
— Однако я поговорю о ее темах, о том, что мне пытался донести Инго, а следовательно, о том, что он пытался донести до вас через меня. В первую очередь магнум опус Инго — это чудо человеческой изобретательности и любви, и он выставляет их в идеальном б-жественном свете. Но что же исследуется в фильме? В этом формате — как вам известно, он называется покадровой анимацией — Катберт изучает течение времени и, за неимением лучшего термина, божественное вмешательство. Как он этого достигает? Ну, каждое крошечное движение каждого персонажа в этом гигантском произведении определено Инго, исполнено Инго и все же зрителю кажется свободным волеизъявлением персонажа. А показывая мир бедности и угнетения, доблести и героизма в столь малых, идеальных подробностях, наделяя достоинством тех, кто заслуживает нашего сострадания и уважения, но чаще всего невидим миру, Инго проливает свет на нашу общую человечность. Не бывало еще столь серьезного фильма о сирых и убогих. Критически важно понимать, что в этом фильме нет ни единой шутки, ни единого легкомысленного кадра, ни единого смешка. Эта картина — три месяца нескончаемых мук. Но как раз это нам и нужно, верно?