Муравей (фрагмент)
Шрифт:
Как нельзя войти в одну и ту же реку дважды, так нельзя вернуться к той московской квартире. В ней теперь живут чужие, незнакомые люди. Фонари на их улице теперь, по слухам, не горят совсем, а по утрам в их московском районе теперь ударяет в нос омерзительный, жуткий запах. Что-то сломалось в этом мире. Плохой мальчик решил разобрать почти живую механическую игрушку. Разобрал, собрал снова. Все, вроде, так, как было. Но игрушка больше не похожа на живую. Она неподвижна: сломалась. Невидимый колоссальный "мальчик" решил посмотреть, что внутри их эпохи. Невидимой отверткой подковырнул крышку этого мира. Разобрал. Собрал. Мир больше не дышит. Нет больше былой одухотворенности в его глазах. Нет сострадания, нет правды, нет больше свободы. И нет борьбы за справедливость. Только расчет статичная, неподвижная сила. Один известный немецкий философ 19-го века придумал понятие "усталость класса". Ее отец подхватил его, когда началась горбачевская перестройка. "Как называется по-русски усталость низов?
– вопрошал он друзей. "Революция, - бросал наугад один из них.
– "Правильно. А усталость верхов?" - "Перестройка, - отвечал другой. "С вами неинтересно, - отзывался отец.
– Вы все знаете..." Так вот теперь и знает Наташа, как называется
– А, да, понимаю. Пересмотрю ли я свои решения, чтобы не потерять голоса избирателей? Но это ведь нищие, голодранцы! Их голоса для меня - не голоса..."
Так вот и собрались киссинджеры, блэйки и харрисы, чтобы подурачить нас, - думает про себя Наташа, - и самим подурачиться. И начинается, как говорил один папин друг, "большая туфта". Надолго ли? На век, на два? Им - тем, кто дурачится - весело. Они ведь начали. Ведь только им - этим нескольким десяткам резвящихся бодрых старичков - известны все самые веселые детали. Детали их будущих правил, их увлекательной игры. Да, их ждет впереди непочатый край работы. Как хорошо первым, тем, кто начинает! Как много вещей, над которыми можно дружно посмеяться здоровым старческим смехом, подурачиться на пьедесталах ниспровергнутых догм, попрыгать двумя ножками на оскверненных могилах! За Средневековье, за эпоху Ренессанса, за восемнадцатый - двадцатый века Человечество так много попридумывало, так много понаделывало разных ненужных завитушек, клумб, цветников и фонтанов, что они, эти старички, теперь истекают слюной в предвкушении удовольствия поглумиться, подурачиться на этих, никем еще не топтаных, свежих, как только что выпавший целомудренный снег, просторах. Права человека? Ха-ха-ха! Ну-ка, вымараем, не оставим и следа от этой ненужной завитушки! Профсоюзы? Ха-ха ха-ха! Потопчемся дружно и на этой клумбе, пописаем на нее! Социальные пособия, защита детей, пенсии по старости? Ха-ха-ха! Что за размазня, что за кисейная барышня придумала их? Ну, что за сюсюканья? Мы, бодрые старички, знаем, что это никому не нужно! Свободное передвижение между странами? Ой, уморили! Ха-ха-ха! Завтра же его и отменим. Книжки? Библиотеки? Музыка? Культура? Ха-ха-ха-ха!
Им весело. Они знают, что будет в начале, в середине и в конце. А нам - нам, невольным зрителям игры с неизвестными нам правилами, нам скучно. Мы смотрим на карты, на то, как их тасуют, как одни карты исчезают, как появляются другие - и зеваем. В этом и состоит план старичков: чтобы вывести нас из игры.
Слишком много игроков, - решили они. Игра распыляется на слишком многих, азарт игры размазывается. Надо вывести всех лишних из игры: печать как активную силу, организации по правам человека, профсоюзы, другие организации, потом - многопартийную систему, зависимость от голосов избирателей... Останется пять-шесть человек, они и будут настоящими игроками. Остальные станут не зрителями, нет, это смешно: они станут картами!
В ночной тишине тикают только часы. Толстые ковры гасят звуки шагов по коридору...
4. ТАЛАНТ
Только по приезду сюда, в Монреаль, выяснилось, что у Наташи есть подлинный, настоящий талант. И ее занятия музыкой сделались ее основным, целенаправленным, делом.
В Москве у них как бы много было всего, и все было главное: игра с соседской девочкой в куклы, летние московские рассветы, когда над балконом небо сначала светлело, превращалось в сиреневый дым, потом синело, потом - розовело, походы в кино, в парк имени Горького, требовательный лай собаки одного дедушки, с которой Наташа подружилась на проспекте Академиков... Так же, как бросили в Москве огромную папину библиотеку, старинные антикварные часы и шикарную мебель, взяв с собой только самое дорогое - фотоальбомы, документы и Наташу, так же и душа Наташина, вырвавшись, как улитка, из раковины Москвы, независимо от Наташиной воли, самопроизвольно, выбрала из своих внутренних ценностей только самое основное - огромный музыкальный талант.
И Наташа начала играть. Не так, как в Москве: с детской мечтательной простотой. Она моментально повзрослела в игре, и ей стали доступны самые потаенные дали, самые скрытые глубины зашифрованных музыкальных посланий. Посланий от дядей и тетей, живших так давно, что иногда их время не смог бы вспомнить даже самый старый из живущих на земле человек. Это был ее маленький секрет. Этих людей давным-давно уже на свете нет, а они шепчут ей из пианино, дают советы своими чистыми голосами. Ты понимаешь наш язык, говорили они. Но уши остальных слишком грубы. На каждом ухе у них висит по молоточку. Эти молоточки бьют, бьют всегда по их огрубевшим ушам. Не дают услышать волшебный шепот из пианино. Ты должна - так говорили ей жившие сто, двести, триста лет назад - подстроиться к этим молоточкам, не только понимать наш старинный птичий язык, но и сделать его перевод для толстых слоновых ушей всех остальных людей.
В свои двенадцать лет она выглядела как десятилетний ребенок, и, когда она садилась за фортепиано и начинала играть, словно читая толстую, невидимую для посторонних глаз книгу с романом, у всех слушавших ее просто захватывало дух. А у тех, кто не был готов к неожиданностям, отвисала нижняя челюсть.
Семья тогда испытывала серьезные материальные затруднения (как будто когда-нибудь она их не испытывала!). У них не было даже фортепиано, и папа водил Наташу заниматься в Universite de Montreal, где за двадцать долларов в месяц можно было получить доступ к пианино. Потом мама с папой решили, что и двадцать долларов для них - громадная сумма, и тогда Наташа стала нелегально проникать
в репетиционные классы университета McGILL.Тогда еще не писали на стенах. Оживленная переписка эта началась примерно с девяносто первого года, когда и студенты, и университет начали солидарно беднеть, а нравы с нулевого меридиана переместились на десятую параллель. В восемьдесят седьмом, когда ей было тринадцать лет, появлялись только отдельные надписи и рисунки, заставлявшие краснеть ее детские щечки. В одном из последних классов сначала появилась надпись "John Glemp bites my ass" - "Джон Глемп кусает меня за сраку": видимо, изучение жизни и творчества последнего так докучало автору этих строк, как укусы прыгающих насекомых в третьеразрядной гостинице где-нибудь между Монреалем и городом Шербрук докучают постояльцу. Через какое-то время рука другого студента или студентки вывела под этой надписью другую: "Он должен быть чертовски талантлив, этот Джон Глемп, раз он так давно умер, а все еще умудряется кусать тебя за сраку". И приписка: "Так это ты писал помадой или правда кровью из прокушенной сраки?" В девяностом году на стене в классе номер 383 появилась голая девица, которая курила всеми имевшимися у нее губами. Рисунок вышел таким живым и забавным, что на него бегали смотреть студенты из соседних классов.
В одном из классов ей игралось особенно легко. Тогда еще музыкальное отделение не закрывали для посторонних на выходные. В субботу этот класс был всегда доступен после обеда. Вот она разминает свои пальцы, делает пробежку по клавишам, и сразу играет - без всяких там гамм или этюдов. Был жаркий июльский день. Зной с улицы заползал даже сюда, на третий этаж. Она сидела лицом к окну, и ей виден был из этой угловой комнаты, выходящей на Эйлмер, угол улиц Эйлмер и Шербрук, всегда оживленный перекресток, со зданиями Центрады - главным координационным центром по сбору благотворительных средств, Лото-Квебек и зданием с некоторыми библиотеками университета МакГилл. В те годы на этот перекресток был особенно оживленным. Он никогда не напоминал ей Москву, но почему-то заставлял думать о ней. Но даже отсюда, сверху, движения толпы не напоминали броуновского движения - как в Москве. В этом городе ни одна улица не была столь многолюдной, как московские улицы. Почему? Это было необъяснимо. В городах, намного меньших, чем Монреаль, которые она помнила с детства, таких, как Минск, а, тем более, Рига, люди в центре шли сплошным потоком, как будто все кинотеатры одновременно выпускали зрителей из многолюдных залов, а тут... Даже на десяти-двенадцати самых людных кварталах главной торговой улицы Монреаля -Сан-Катрин - люди шли не так скученно, как в Москве.
Ритм! Вот что отличало монреальскую толпу от московской. В Москве толпа двигалась вблизи на 12 восьмых, издали - на 2 вторых, перед подземными переходами - на 4 четверти: Эй, дуби-и-нушка, ухнем! В Монреале каждый двигался в своем ритме: эта дама с портфелем - на 3 четверти, прихрамывающий мужчина на 5 четвертых, порхающая юная особа - на 3 восьмых, молодая пара - на 3 четверти. Вот на углу, под самым окном, появился и переходит улицу красивый молодой человек с зачесанными кверху волосами, с высоким лбом, в костюме. Несмотря на жару - н его лице ни единой капельки пота. Кто он? Откуда? На каком языке он говорит? Где живет? Женат ли? Как было бы фантастически интересно знать ответы на все эти вопросы только взглянув на человека!
Наташа уже не играет. Она сидит, решив сделать небольшой перерыв. До тринадцати лет она всегда приходила сюда вместе с отцом. Он сидел тут и ждал, всегда с ней в классе, иногда подшучивая над ее игрой. Чаще он сидел на подоконнике, и Наташа могла видеть, какой у него красивый профиль, профиль полководцы или героя. Тот парень на улице напомнил ей отца: похожий разрез глаз, похожий профиль... С тринадцати - четырнадцати лет папа стал только приводить Наташу сюда, а сам сразу же убегал писать свои романы. Вот и сейчас Наташа была в классе одна, сидя на подоконнике и глядя на улицу. Ее перерыв, скупо выделенный самой себе, заканчивался, и она собиралась уже слезть с подоконника и сесть за клавиатуру снова, когда тот же молодой человек, что привлек ее внимание раньше, снова появился на улице, только теперь на другой стороне. Кого он ждет? Свою девушку? Друга? А, может, он наркотический дилер? Вон как нервно вышагивает в сторону остановки: туда - сюда. В ее голове возникает тема ми-минорной прелюдии Шопена, той самой, которую она особенно любит. В ней - вся сущность трагедии жизни, тонкая ранимость трепещущей, одухотворенной натуры, мгновенно отзывающейся всеми струнами души, как арфа на движения пальцев арфистки. Ей хочется немедленно попробовать убрать акцент с третьей ноты "си", сделать вместо динамического внутренний, артикулярно - смысловой, акцент, а звучание левой руки сточить до ажурного шлейфа. Она подбегает к роялю, прикасается к клавишам - и чувствует, как воображаемое тело рояля начинает податливо трепетать - как будто это ее собственное, Наташино, тело. Потом она играет так называемый Революционный этюд Шопена, потом - Четырнадцатую прелюдию Скрябина, потом... Но кого (все-таки, интересно) ждал тот молодой человек, внизу, на улице Шербрук? Он заинтриговал, активизировал ее воображение, натренированное ежедневными эмоциональными упражнениями. Его гордая осанка, его аристократический вид не выходят у нее из головы. Проникнуть бы хоть ненамного в его мысли, подсмотреть хотя бы одним глазом его жизнь! Это так недоступно, а потому интересно... Она собирается начать Двадцать шестую сонату Бетховена, как вдруг дверь открывается: она забыла запереть ее изнутри! Что сейчас будет! Станут спрашивать, кто она, что она тут делает... Дверь открывается шире и ... о, чудо!
– в двери появляется голова того самого молодого человека с улицы. Она может говорить сейчас только глазами и бровями, и ее брови описывают, наверное, самый выпуклый в мире вопросительный знак. "Excuse me, - слышит она мягкий, интеллигентный тенор, - are you the one who really played here?" - " Why, - только и может выдавить из себя она.
I just wanted to see who played so ... so ... cute. Peut-кtre vous prйfйrez parler Franзais?
– медленно добавляет он.
Она кивает по инерции, хотя уже слышит в его французской речи страшный русский акцент (его английский был безупречен).
Est-que c`est correct si nous allons parler Russe? спрашивает она. Да, я говорю по-русски, - теперь удивленно вскидывает брови он. В свои 14 с половиной лет она выглядела на год-полтора младше, но по ее взгляду можно было определить, что она уже не ребенок.