Мурлов, или Преодоление отсутствия
Шрифт:
Подсохший без фена аспирант предложил Фаине прогуляться «под сень ракит», раз законный брак невозможен, откладывается пока, поправился он. Глаза его горели таким желанием, что Фаине стало любопытно, но она фыркнула:
– Фи, Савушка! О чем ты? Что мы – пастушка и трубочист? Я признаю только голландские простыни.
– А я голландский сыр и голландскую живопись, вот с такими грудями и жопами! – мрачно сказал Гвазава и, свернувшись клубком у костра, ушел в себя. Благо, нашел местечко. Такой поворот не обескуражил настырного аспиранта. «В конце концов, – думал он, – отказ это начало согласия. Согласие придет, когда время придет. Не будем торопить время. Оно само поторопит нас. И то, чего не хотелось, вдруг обязательно захочется». Недаром Савва наполовину был грузин.
Прошло два месяца. Тополя
На концерте Святослава Рихтера они сидели на лучших местах, среди лучших людей, ловили лучшие звуки, переживали лучшие мгновения в жизни. Рихтер красиво ронял руки на клавиши и красиво держал голову. Это отметили две критикессы, любящие писать о музыке и музыкантах. (Я всю жизнь не переставал удивляться, откуда они берут столько восторженных слов? Не иначе как из горного воздуха зеленого Геликона и двуглавого Парнаса и торжественных звуков кифары златокудрого Аполлона?)
После концерта Фаина пригласила Савву к себе домой. Гвазава поздравил себя: первый раз идет в гости к дочке академика. Гвазава с почтением окинул взглядом дворик, коттедж, веранду, цветник. К этим вещам он относился серьезно. За деревьями золотилось в лучах заходящего солнца озеро, в ясном небе высоко-высоко летали ласточки, и воздух был свеж и его было много, почти как в горах, здесь хотелось жить, выходить утром на веранду, потягиваться, а вечером, покачавшись в кресле-качалке и выкурив сигару, говорить спокойному закату «доброй ночи» и заходить в дом, в котором volens-nolens чувствуешь себя человеком.
Дома никого не было. На столе лежала записка: «Буду послезавтра. Позвони в Москву Наде. Что привезти? Лобзаю. Батюшка».
– Вот так всегда, – с нескрываемой досадой сказала Фаина. – Толком никогда не попрощается.
Фаине было обидно, что отец до сих пор считает ее ребенком и не впускает в свой обширный мир замыслов и неожиданных решений. Она давно уже хотела съездить в Москву вместе с ним и провести вместе время, хотя бы в дороге.
Гвазаве Фаинина меланхолия по поводу отъезда отца, а пуще того – собственно само отсутствие Сливинского, – придали решительности, отсутствие которой уже почти наделило его в общении с Фаиной комплексом неполноценности. Девчонка! А ничего не сделаешь. Прямо Брестская крепость. «Вот сейчас. Сейчас», – думал он, как семиклассник.
– Фаина!..
– Хочешь кофе?
– Кофе?.. Хочу. Я все хочу. Ты, наверное, никогда не спросишь: хочешь борщ?
– Хочешь борща? Ты голодный? Борщ есть, вчерашний.
– Я голодный. Но спасибо, я больше кофе хочу.
Пока хозяйка собирала на малахитовый столик, Гвазава бродил по громадному коридору. Да, мыслям тут просторно. Потом сел на велосипед и прокатился, звоня на поворотах. Подъехав к столику, он поставил велосипед к стене (сто двадцать метров жилой площади на двух этажах, если не больше) и обратился с поразившим его самого пафосом – помнишь, остров Пафос – к Фаине:
– Высшее назначение человека – это любовь…
– Да что ты говоришь? – удивилась Фаина. – Любовь?
– Да, только любовь. Она одна. А тут занимаешься физикой, понимаешь. У нас на Кавказе люди правильно живут, воздухом чистым живут, барашком жирным живут, вином виноградным божественным живут, любовью живут… – Гвазава заговорил с грузинским акцентом. – А в науке, вах, мало любви.
Фаина рассмеялась:
– Ну что ты мелешь, Савушка? Наука без любви – бордель. Так что ты тогда – кто? – Фаина весело глядела в сузившиеся глаза аспиранта. – Не злись, Савушка, я не люблю тебя. Я никого не люблю…
Да и юна я еще.«Угу, – подумал Гвазава. – Юна – юна, зад, как у вьюна».
– И потом, давай по-честному, как друзья. Зачем я тебе?.. Тебе что, баб не хватает?
Савва при ее словах «зачем я тебе» сказал: «О-о!», развернул грудь и растопырил руки шире хребтов Кавказа, а при фразе «тебе что, баб не хватает» сказал: «Э-э…» и руки спрятал за спину, в самую узкую расщелину. Несносная девчонка рассмеялась:
– Вот то-то и оно. Сначала «О-о!», а потом «Э-э…». Есть французская поговорка (ты же любишь все французское) о том, что женщина – это хорошо накрытый стол, на который смотришь по-разному до обеда и после него. Но у тебя это изящнее получилось: О-о! – Э-э… Знаешь, не хочется быть скатертью, на которой остаются пятна и с которой потом сметают крошки, перед тем как засунуть в ящик с грязным бельем.
– Конечно, ты хочешь быть вечно сложенной накрахмаленной скатертью.
– И не это главное, – улыбнулась Фаина, в нее сегодня вселился бесенок. – Раз мы друзья и у нас пошло начистоту, главное – породниться хочешь с академиком?
Вечер окончательно был испорчен, потерян, не стало вечера. И никто не вернет его, даже утро, что мудренее его. Савва готов был спалить дом шефа вместе с его дочкой или пойти утопиться.
Вместо этого он пошел к директрисе кафе. Та, после ванны с французской пеной и вечернего чая с бисквитом, готовилась к сладкому покойному сну на мягкой постели и уже взбивала подушки, когда раздался поздний, но желанный, звонок в дверь. «Это я. Твой шампурчик!» И столько в этот раз в Гвазаве было мужской злости и силы, что директриса наутро была как взбитые сливки. Всем работникам кафе она бесплатно выдала по банке индийского растворимого кофе, а обедать пошла домой и на работу, понятно, не вернулась.
Фаине было и досадно, и смешно. В этом году все знакомые мужчины как взбесились. Год взбесившихся мужчин. Такими мыслями обычно занята голова тридцатилетней незамужней женщины: ей кажется, что все мужчины созданы исключительно для того, чтобы вращаться вокруг нее, повинуясь центростремительной силе ее обаяния. Но, как видно, и двадцатилетние хорошенькие головки не свободны от подобных иллюзий. Мало того, они даже негодуют (в отличие от тридцатилетних) по этому поводу. «Не покорилась я!» – Фаина яростно тряхнула рыжей гривой и цокнула копытцем. Если бы кто сейчас заглянул в окно или дверь коттеджа, что крайний у озера, то услышал бы ржанье и увидел, как дикая кобылица, высекая искры из серого булыжника будней, летит быстрей ветра к синей черте далеких гор. Может, даже и Кавказа. А позади на равнине, на ста двадцати метрах голой жилой площади, расползлось мокрое пятно, и над ним летают зеленые мухи. Да-да, Фаина в такие минуты превращалась в необъезженную кобылицу, от которой нельзя оторвать глаз и смотреть на которую страшно. Так думала Фаина и улыбалась: как можно высекать искры неподкованным копытцем? И все-таки высекала!
Гвазава возвращался от директрисы, мрачно задумавшись. Он сидел в троллейбусе на заднем сиденье, с краю. Сиденье у окна было занято каким-то ящиком с висячим замком. Савва терпеть не мог это место: здесь то и дело бились о плечо, по коленкам стукали портфелями и сумками, заезжали в ухо локтями, наступали на ноги, дышали, глазели, терлись, напирали, толкали, передавали туда-сюда копейки и билетики. Но все равно это лучше, чем болтаться, как сосиска, на поручне, зажатым со всех сторон потными и злобными согражданами. В общественном транспорте возить только баранов, да и с тех-то потом шерсти клок – и того не будет, а мясо – горечь одна, но уж если едешь, надо ехать сидя. Всякие же там уступки женщинам, старикам – ненужный архаизм, рудимент. Понятно, уступить место какой-нибудь Софи Лорен со Стрельбищенского или рассыпающемуся от старости и мыслей академику – смысл и последствия имело. Но дело в том, что красавицы с немыслимым бюстом и академики с немыслимыми мозгами, как правило, в общественном транспорте ездят редко, поэтому Гвазава спокойно сидел и не рыпался. Он ненавидел тех, кто наступал ему на ноги и пачкал туфли. У него тут был пунктик. Савва полагал, что у мужчины два места должны быть чисты – бритый подбородок и туфли. Совесть – спросишь ты? Это архаизм, рудимент.