Мусоргский
Шрифт:
После потери близкого человека — тяжело, мучительно жить. Кажется, это свое чувство он и выплеснул в отрывке «Злая смерть…». Но еще страшнее, когда вдруг перестаешь что-либо чувствовать. Когда кажется, что ты стал совершенно пустым. Будто и нет тебя вовсе. Когда жизнь не просто проходит мимо, но ее тоже будто бы и нет. Не это ли состояние пришло к Мусоргскому в первые дни июля. Нигде не бывать, ничего не делать. Разве что ходить на службу. Но и ее исполнять так, будто это не ты возишься с этими бумагами. В середине июля Стасов зовет Мусоргского и Щербачева к Антону Рубинштейну. Мусоргский отговорится: «В шесть тысяч листов дело»… Вправду корпел над бумагами? Или просто ничего не хотел?
Но через неделю уже напишет Кармалиной, упомянет о «Сорочинской». Значит, начинал потихоньку пробуждаться. Людмила Ивановна позже припомнит, как зачастил Мусоргский к Осипу Афанасьевичу Петрову, который
И все же — не сразу он возвращается к нотной бумаге. В конце июля просмотрит «Картинки», напишет на рукописи: «К печати». После сороковин уже принимается за сочинительство. 10 марта пытается обдумать «Крапивную гору». Подзаголовок дал: «Небывальщина». Сатира должна была наполниться гулом времен, прикоснуться к скоморошьей древности, когда небывальщины были живой русской потехой. Начал и набрасывать. Но, кажется, не столько усталость душевная, сколько несозвучность этой вещи общему настроению заставила отложить сочинение в сторону. «Крапивная гора» так и останется обрывком. И когда Голенищев-Кутузов, сам пытавшийся было набросать кое-какие слова для этого памфлета, будет вопрошать из деревенского далека о судьбе сочинения, Мусоргский лишь отмахнется: «Много пошалил в „Райке“ — и довольно! Посерьезнее найдется для меня дело».
В душе не было должного веселья для «Рака». Звучало нечто сумеречное. И он вернулся к циклу «Без солнца». 19-го появится «Элегия».
В тумане дремлет ночь. Безмолвная звезда Сквозь дымку облаков мерцает одиноко…После прежних городских романсов появилась живая природа. И еще более трагическое одиночество. В конце — опять о недавнем:
…Унылый смерти звон!.. Предвестница звезда, Как будто полная стыда, Скрывает светлый лик в тумане безотрадном, Как будущность моя, немом и непроглядном.Двадцать пятого появится последний романс цикла, «Над рекой». Кажется, у Голенищева это были лучшие стихи. С тем же ритмом, что первый романс. Но — с протяжностью, ночною влагой:
Месяц задумчивый, звезды далекие С темного неба водами любуются; Молча смотрю я на воды глубокие — Тайны волшебные сердцем в них чуются. Плещут, таятся ласкательно-нежные: Много в их ропоте силы чарующей, Слышатся думы и страсти безбрежные, Голос неведомый, душу волнующий. Нежит, пугает, наводит сомнение: Слушать велит ли он? — С места б не двинулся! Гонит ли прочь? — Убежал бы в смятении! В глубь ли зовет? — Без оглядки бы кинулся!«Без солнца»… Эти шесть романсов подводили к какому-то многоточию. Состояние одинокого человека, его воспоминания, его воображение, его острое чувство былого. Жизнь осталась в прошлом. Настоящее — сумрачно или безразлично… Да, это — не разрозненные вещи. Цикл требует особого вживания. Исполненный или услышанный только лишь как «несколько романсов», он не скажет главного. Особая аскетика музыкального письма — аскетика последней, страшной правды, когда не нужно говорить ничего лишнего. Только последние единственно нужные слова, единственно нужные интонации. Круг, очерченный первыми четырьмя монологами, был прерван смертью той, о которой он уже сказал: «Лишь тень, одна из всех теней, явилась мне, дыша любовью…» Что могло случиться после этого? Не своя ли — камерная и все-таки столь же горестная — «Страстная пятница»? День смерти… «Унылый смерти звон!..» С ним придет лишь эхо прежней жизни — «отблески надежд, когда-то дорогих, давно потерянных, давно уж неживых». После того как Надежда Петровна Опочинина нашла свой последний приют, будущность и могла увидеться через образы Голенищева: «Несутся думы те без цели и конца; то, превратись в черты любимого лица, зовут, рождая вновь в душе былые грезы, то, слившись
в черный мрак, полны немой угрозы…» И за Страстной пятницей с неизбежностью явилась суббота — день «без Бога», день, превратившийся в ночь: голос неведомый из темной, загробной бездны: «В глубь ли зовет? — Без оглядки бы кинулся!»Под самым последним своим «монологом» он выведет: «25 Августа 74 г. в Петрограде М. Мусоргский». После этого — напишет на титульном листе, объединив шесть произведений в единый цикл: «„Без солнца“ (Альбом стихотворений Гр. А. Голенищева-Кутузова)».
На следующий день он составит для Стасова маленький списочек своих произведений. Последними опусами будут «Картинки с выставки» и цикл «Без солнца». Хоть Мусоргский и попытался расположить все созданное по номерам сочинений, все-таки это был беглый набросок. Слишком многое было не совсем завершенным. Опусом седьмым будет значиться «действие из „Женитьбы“ Гоголя», опусом десятым — «Отрывки из оперы „Млада“ (не моей)». Завершат этот перечень вещи, которые не вписывались ни в какую нумерацию — и «этюды к „Саламбо“ Флобера», и «Песня раскольницы», и еще не написанная «Крапивная гора», и «Материалы к опере „Хованщина“ (народ, муз. драма)». Последняя фраза звучала совсем по-детски: «дальше не знаю».
Что происходило в его душе, казалось бы, совсем уже опустошенной? Или, кроме памяти об ушедшей «Н. П. О… чи… ой», пришло чувство собственной творческой силы? Или он ощутил, что за шестым днем может прийти седьмой — воскресение, которое уже явилось ранее, в «Богатырских воротах»? И онаможет снова прийти — в образе. Ожить в его опере, в его «Хованщине»… Образ Марфы-раскольницы, страстной и самозабвенной, способной жертвовать всем, даже своей жизнью… С каким трепетным чувством все следующие годы он будет создавать этот образ! Как будет оберегать его от любого вмешательства, даже от «Баха», когда тому захочется — ради драматического эффекта — сделать ее только лишь «страстной»… И что произошло с Мусоргским за одну лишь неделю, когда — так скоро! — он уже под другой рукописью поставит дату: «2 Сентября 74 г. в Петрограде»?
Это был клавир одного из главных его шедевров: «Рассвет на Москве-реке». То самое вступление к музыкальной драме «Хованщина», которое — уже после смерти композитора — будет жить и совершенно самостоятельной жизнью, переходя из одной концертной программы в другую.
Едва слышное появление мелодии словно очерчивает контуры еще почти темных силуэтов еле различимого окрестного мира. И — тихое мерцающее тремоло как трепет предрассветного воздуха. В звуках ощутима утренняя прохлада, сырая от росы трава, затихшие деревья, берег реки. Слышен крик петуха. Уже ощутимо свечение небесного края. Вот первый пробившийся лучик. Всё наливается утренним красноватым светом. В музыке словно расширяется зримое пространство. Мир яснеет — и раздвигается зрение. И вот всё — деревья, трава, берег реки — встрепенулось, оживает навстречу солнцу.
Зримость рисуемых звуками образов настолько ощутительна, что кажется — этой травы, листьев, ствола дерева можно коснуться. В «Хованщине» — со звучанием «Рассвета» — будет озаряться не берег, но московская площадь. И всё же речной пейзаж настолько отчетливо явлен в звуках, что близость реки, кажется, чувствуется в самом воздухе.
Слышен звон колоколов — это утренний благовест. Проснулась природа — просыпается и Москва. В колокольном звоне различимо и что-то тревожное. Природа живет так, как жила и столетия назад. В мире людском есть события,и они бросают свою особую, «историческую» тень на это московское утро. Солнце уже совсем выкатилось, красный свет становится оранжевым, потом — золотистым. И уже плавная тема сливает воедино и жизнь природы, и жизнь людей. Та «картинность», которая поначалу могла показаться лишь внешней изобразительностью, к концу вступления видится иначе. В музыке проступает не только московское утро, но и ощущение исторического времени, судеб людских.
«Историческое» в «Рассвете» тоже совсем особого свойства. Опера запечатлеет конец Московского царства и начало петровских времен. Но еще нет ни Петербурга, ни петербургской России. И все-таки музыка живописует не закат, но рассвет. Новая Россия зачинается все-таки в Москве.
Как часто толкователи позже захотят во вступлении к «Хованщине» услышать чуть ли не гимн новой, петровской России. Но тревожные нотки, возникшие с ударами колокола, то есть в то мгновение, когда в музыку, до того дышавшую природой, вошло «человеческое только человеческое», заставляют как бы предощутить и дальнейшую русскую историю. Начинаются новые времена. И здесь тоже будет много грозного, страшного, как и в эпоху Московского царства. История, то есть общее деяние человечества, всегда трагична.И все же она преображается.В умах ли и сердцах последующих поколений?