Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Хованщина» требовала времени. И чтения. Как всегда, он брался за разные, иногда совсем неожиданные сочинения. В октябре поделится новым своим увлечением со Стасовым:

«Вот что, мой дорогой вещун, я блаженствую, несмотря на то, что небо застлано серо-синими жандармскими штанами; корень этого блаженства в книжицах, сообщенных мне моим Опочининым: такой важный человек — сам еще не кончил Дарвина „О человеке“, а уж мне передал первые выпуски — не выдержал, спасибо ему. Читаю Дарвина и блаженствую; не сила ума, не свет в Дарвине меня пленяют — эти атрибуты колосса-Дарвина мне известны из прежних его учений; вот что меня пленяет: поучая людей об их происхождении, Дарвин знает, с какими животными имеет дело (еще бы ему-то не знать!); поэтому он самым незаметным путем зажимает в тиски, и такова сила гения этого колосса, что не только не вихрится самолюбие от его насилия, но сидение в дарвиновских тисках приятно до блаженства».

Шестидесятник читает Дарвина, приходит от него в восхищение. Сюжет вроде бы самый незамысловатый. Умную критику Дарвина, где не просто бы фыркали, что-де в его теории есть что-то «антибожеское», расслышать

было еще невозможно. Несуразности многих выводов Дарвина будут замечены позже. И одни их будут исправлять, «отлаживая» теорию естественного подбора. Другие — опровергать, целиком или частично. Сейчас очевидный «реализм» этого натуралиста подкупал. Но в письме Мусоргского есть неожиданные повороты. Во-первых, ему нравится не просто знакомиться с последним трудом ученого, но многое вычитывать «между строк». Ассоциации композитора кажутся, на первый взгляд, странными:

«В поэзии два колосса: грубый Гомер и тонкий Шекспир. В музыке два колосса: медитатор Бетховен и ультрамедитатор Берлиоз. Если сопричесть к этим четырем колоссам их генерал- и флигель-адъютантов, то наберется приятная компания; что же сделала эта адъютантская компания? Скакаху и плясаху на намеченных колоссами дорожках, но „очень вперед“ страшно!

„А наши“? Глинка и Даргомыжский, Пушкин и Лермонтов, Гоголь и Гоголь и опять-таки Гоголь (сподручного нет) — все большие генералы и вели свои художественные армии к завоеванию хороших стран. С тех пор их художественные потомки занимаются унавоживанием почвы завоеванных не ими стран, а почва до того плодородна, что удобрения не требует (черноземные малороссы умнее). Дарвин утвердил меня крепко в том, что было моею заветною мечтою и к чему я приступил все-таки с некоторою тупоумною стыдливостью. Художественное изображение одной красоты, в материальном ее значении, — грубое ребячество — детский возраст искусства. Тончайшие черты природычеловека и человеческих масс,назойливое ковырянье в этих малоизведанных странах и завоевание их — вот настоящее призвание художника. „К новым берегам“! бесстрашно, сквозь бурю, мели и подводные камни, „к новым берегам“! Человек — животное общественное и не может быть иным; в человеческих массах, как в отдельном человеке, всегда есть тончайшие черты, ускользающие от хватки, черты, никем не тронутые: подмечать и изучать их в чтении, в наблюдении, по догадкам, всем нутромизучать и кормить ими человечество как здоровым блюдом, которого еще не пробовали. Вот задача-то! Восторг и присно восторг!» [146]

146

К В. В. Стасову от 18 октября 1872 г.

Не просто названы «избранные». Но те, кто — как в науке Дарвин — сумел проникнутьв человека, в его природу, в его душу. И так ли случайны последние слова, столь напоминающие одно из столь же пылких признаний современника композитора — Федора Михайловича Достоевского: «Человек есть тайна. Ее надо разгадать, и ежели ее разгадывать всю жизнь, то не говори, что потерял время; я занимаюсь этой тайной, ибо хочу быть человеком…»

Нутромизучать человека. Та почти неподъемная задача, от одной мысли о которой, от самой ее дерзости, можно было испытать восторг. И все же в письме Мусоргского особенно неожиданна концовка: «В нашей „Хованщине“ попытаемся, не так ли, мой дорогой вещун».

Вот где была подлинная разгадка этого восторга. Дарвин с редкой отчетливостью вписал человека в животный мир. Его книга, казалось, особенно подчеркивала родственность человека и зверя. Мысль, которая одним казалась грубой, другим — правдивой и замечательной. Но Мусоргский читал Дарвина не как «ученый труд». Он только что сам пережил ужасы «Хованщины», когда люди зверели от крови, когда они бесчинствовали не помня себя. И как после этого опыта можно было не восхититься жесткой правдивостью Дарвина? Только-только он с возмущением писал Стасову о крайней узости музыкантов. Почему-то и живописцы, и скульпторы больше говорят о цели своих созданий и очень редко — о технике исполнения. У музыкантов, напротив, — «редко слышу живую мысль, а все больше школьную скамью-технику» [147] . В конце года, встретив Чайковского у Бесселя, с таким же возмущением будет писать о любителях «одной музыкальной красоты». Встреча была по-своему замечательна. Чайковскому мало что приглянулось из Мусоргского. Тому совсем не понравился «Опричник». Был уверен: эту оперу Чайковский писал лишь для того, чтобы завоевать имя, — слишком потакает вкусам публики. Только «g'en'eralissime» понимал его с полуслова. Ему — о самом главном:

147

К В. В. Стасову от 13 июля 1872 г.

«Границы искусства в сторону — я им верю только очень относительно, п. ч. границы искусства в религии художника равняются застою. Что из того, что чьи-то великолепные мозги не додумались; ну, а другие чьи-то мозги думали и додумались — где же тут границы? А относительно — да! звуки не могут быть резцом, кистью; ну, конечно, как у всякого лучшего есть свое слабое и наоборот — это и дети знают…» [148]

Он заранее готовился к тому, чтобы переступить привычные границы искусства. Потому и читал Дарвина, как ранее Лафатера или уголовные процессы, чтобы понять человеческое существо во всей его жестокой правде. В первую очередь искусство должно было думать о том, «что», а не о том, «как». Он чуял сложный состав души человеческой. Он стремился понять человеческую

личность в самых разнообразных ее проявлениях. Потому и можно было вживаться в самую суть человека, не боясь дойти до самого низа, чтобы открыть все — от жестокости до самопожертвования. И того и другого в «Хованщине» будет с избытком.

148

К В. В. Стасову от 13 июля 1872 г.

Но он уловил, что личностью может быть не только человек, но и эпоха. И дело не только в должном «колорите». Понять и эпоху как живую личность. Это и должно было произойти в «Хованщине». Текст его музыкальной драмы должен был точно и художественно соответствовать тому далекому времени. И в тетради появляются еще выписки — из сочинения «Путешествие в св. землю священника Лукьянова», в коем от событий 1682-го не было ничего. Кроме языка и разнообразных реалий.

Слогом Лукьянов мог напомнить крепкого в словесах Аввакума. Почему-то Мусоргский ничего не выписал из страниц о Киеве. Быть может, потому что здесь Иоанн Лукьянов не дивился, но восторгался. Но запечатлевает те «стежки» этого стародавнего повествования, где есть упоминание о стрельцах или описание диковин [149] .

149

Тетрадь Мусоргского цитируется по копии П. А. Ламма: РГАЛИ. Ф. 2743. Оп. 1. Ед. хр. 26.

«…Город Батурин не добре крепок; только он крепок стрельцами Московскими: Анненков полк с Арбату. И гетмен он есть стрельцами — та и крепок, а то бы его хохлы давно уходили, да стрельцов боятся». — За этой выпиской — примечаньице к опере: «мнение Тараруя».

«…В Фастове (Хвостове), что Палей у ляхов отнял, во всяких воротех копаны ямы, а в те ямы наслана солома, там Палеевщина лежит — голы, что бубны,без рубах страшны зело(и все рвут, что собаки: дрова, солому, сено — с чем ни поезжай) из рук рвут — голудьба безпаспортная, черны что арапы.И на Москве, на Петровском кружале таких не скоро сыщешь». Первое примечаньице — совсем крошечное: «варьировать». Но к нему — то, что поинтересней: «Палей не был гетманом в конце 80-х годов XVII века — к которому относится опера; поэтому варьировать казачиной».(Приписочка: «мнение Тараруя».)

Эти выписки — тот смысловой ореол, из которого рождалась музыкальная драма. Из фраз — почти ничего не будет в «Хованщине». Кроме самой ритмики слова, которая и там будет особая, «затейная».

«…Турчин в зиму уголь держит в горшках, да так и греется. Как увидит месяц молодой — так у его пост станет: как взойдет солнце — не ест ничего собака, а как зайдет — тут всю ночь — он наедается и блудити. Турские жены завязавши рот ходят, только глаза видны. А суд строгий — как судья покривит или мзды возьмет — так кожу сдерут, да соломой набьют, да так в судейской палате и повесят — новый-от судья и смотрит. Грецкие патриархи усы подбривают, а гуменцоне простригают: так некако странно с низу круг головы наделяют».

Фразы сыпались дивные: «не ест ничего собака», «наедается и блудит», «как судья покривит или мзды возьмет — так кожу сдерут», «гуменцоне простригают»… К слову «гуменцо» приписка: «от слова „гумно“». Он мог бы двинуться ради нового своего чада, ради «Хованщины», скорыми шагами. Но и о старом детище нужно было позаботиться.

Судьба «Бориса»

К новому, 1873 году, точнее — ко дню рождения «Баха», он подготовил подарок: рукопись своей «Женитьбы». После завершения «Бориса» мог по-новому взглянуть на то, что ему предшествовало. В письмеце к «g'en'eralissime» есть собственная оценка давнего труда: «Терпеть не могу потёмок и думаю, что на охотника „Женитьба“ многое раскроет по части моих музыкальных дерзостей. Вы знаете, как я дорого ценю ее — эту „Женитьбу“, и, правды ради, знайте, что она подсказана Даргомыжским (в шутку) и Кюи (не в шутку)». На самой рукописи вечером, — окруженный веселым шумом и угощениями, — начертал:

«Передаю мой ученический труд в вековечное владение дорогого Владимира Васильевича Стасова в день его рождения — 2 января 1873 года Модест Мусорянин, сиречь Мусоргский. — Писано гусем в квартире Стасовых: Моховая д. Мелихова при значительном толчении народов — он же Мусорянин».

Композитор освобождался от своего прошлого для новой оперы. Тем более, что и «Борис» начинал потихоньку выходить на широкую публику. Помогли здесь и домашние исполнения. Юлия Федоровна Платонова, артистка Мариинки, вспомнит свои вечера, где композитор очаровывал всех. Даже противники «русского направления» не могли устоять. Припомнит Юлия Федоровна и слова Эдуарда Направника: «Какой симпатичный человек Мусоргский! Как жаль, что он так заблудился в музыке!» Помимо личного обаяния, была у Мусоргского еще одна черта, способная покорять даже врагов: декламация. Выразительность пения Мусоргского настолько врезалась в память, что даже знаменитые певцы не могли позже «затмить» его в памяти тех, кто слышал исполнение композитора. Это было и в молодые годы, и позже, когда голос Модеста Петровича, утратив свою былую «бархатность», станет хриплым или, как заметит один из мемуаристов, «композиторским». Такие вечера приносили известность и «Борису», и его автору. Сторонников его таланта становилось все больше. И Юлия Федоровна Платонова уже приглашала знакомых к себе на вечер «слушать Мусоргского».Вскоре певице удастся убедить главного режиссера Мариинки, Геннадия Петровича Кондратьева, дать «Бориса» в свой бенефис, хотя бы в отрывках. Заручилась поддержкой и Николая Алексеевича Лукашевича, гардеробмейстера, который, в свою очередь, мог повлиять на Директора императорских театров, Степана Александровича Гедеонова.

Поделиться с друзьями: