Muto boyz
Шрифт:
С изнанки деятельность мельпоменшиков предстает в несколько ином ракурсе. Вы наблюдаете совершенно другие спектакли. Это практически то же, что смотреть балет из-за кулис с расстояния в пару метров. Оттуда, под углом в сорок пять оборотов, он проецируется в мозг как-то не так, что ли. Даже если вы хотите познать высокое и ваша душа открыта прекрасному, что-нибудь постоянно мешает правильному восприятию. Во всяком случае, оно получается не таким, какого хотели добиться все эти балетмейстеры, хореографы и одухотворенные артисты. Попробуйте-ка, воспримите что-нибудь как надо, если в самый трогательный момент в кадре, дохнув огненной водой, замаячит пьяная рожа бригадира Тольки Спиркина, осиновым колом вклинившаяся между вами и порхающей Жизелью. Или Чикатило толкнёт вас под локоть и ненавязчиво обратит
— Пятый, пятый, вверх до красной, девятый — вниз до жёлтой, — скомандовал Володька. Я потянул свой канат вниз, и часть нависшей над сценой сетки медленно поднялась почти до максимума. Одновременно противоположная часть провисла так, что гладиатор, прыгавший в танце в том углу сцены, чиркал об неё шлемом. Наверняка девяткой был кто-то пьяный — как минимум половина монтировщиков сцены к концу рабочего дня напивалась до полного коматоза. Такая традиция.
— Девятый, блядь, я сказал — до жёлтой метки, а не на голову этому гомосеку! — зашипел Володька. Сетка в противоположном углу колыхнулась и поднялась на несколько дециметров. Честно говоря, этот Володька за полтора акта нам порядком надоел. Хорошо ещё, что нас с Чикатилой посадили рядом. Если бы справа от меня сидел ещё один Тетюша, я бы сдох от скуки.
Чикатило порылся в кармане, достал оттуда упаковку каких-то колёс и предложил мне. Я отказался, а он вытащил одну таблетку и засунул себе в глотку.
— Это что такое?
— Да я сам не знаю. Называется — реладорм. Судя по названию, что-то типа реланиума. Алёша подарил на 23 февраля.
— Тьфу, дерьмо. Как ты можешь это есть, Чикатило?
— Задай мне этот же самый вопрос через полчаса. Тогда я тебе скажу что-нибудь определённое. А пока что я ныряю с головой в неизвестное, навстречу тайне.
— Вот ты маньяк, Чикатило.
— Маньяк Чикатило — это другой персонаж. Не путай меня с ним.
Мы до сих пор не могли понять, как нас вообще сюда занесло. Мы устроились на эту работу не одновременно, как обычно, а с интервалом в два месяца — я был первым, а Чикатило шестьдесят дней ждал, когда некоего Валерку уволят за пьянство. Необходимо, кстати, пояснить: для того чтобы быть уволенными за пьянство из Большого театра, пить надо воистину виртуозно. Надо быть просто каким-то Моцартом от алкоголизма. Опуститься ниже уровня Преисподней. Так что Валерка был достоин всяческого уважения, и из-за этого уважения Чикатило поначалу даже тушевался.
Середина девяносто шестого года прошла для нас, как в старые добрые времена. Ворох газет на полу, случайные вакансии на одну-две недели и все остальное. В итоге Чикатило сказал, что он намерен впредь жить по-нигерски и надолго завалился на диван, время от времени помогая Алёше барыжить таблами и делая какие-то переводы с английского. Английский он знал хорошо: ещё в конце восьмидесятых его запихнули на год в Америку в рамках какого-то обмена школьниками, что ли. Чикатило жил в американской семье, жрал с ними мюсли и гамбургеры, а в свободное от этого занятия время продавал неграм «Беломор», который родственники по его просьбе пересылали ему чуть ли не тоннами. Негры были в восторге от «Беломора», а Чикатило поднимал кое-какие деньги, вполне достаточные для того, чтобы самому раз в пару-тройку дней использовать «Беломор» по истинному назначению. Когда американская семья собралась ответно отправить своё чадо в Россию, Чикатило уже носил голубой берет и «Калашников» наперевес. Чадо месяца полтора просидело на шее Чикатилиного папаши, а потом испугалось действительности и улетело домой в Луизиану.
Это всё, однако, были дела давно минувших дней, а что касается года девяносто шестого —
тогда Чикатило лежал на диване, а я зарегистрировался на бирже труда районного значения. Это тоже было немного по-нигерски — за исключением того, что пособие по безработице мне никто платить не собирался. Вместо этого мне предложили работу монтировщика сцены в главном театре страны. «Вижу, вы одухотворённый и интеллигентный молодой человек, поэтому хочу предложить вам работу, связанную с высоким искусством», — распиналась толстая тётка с крашеной чёлкой. Невероятно, но факт: она всерьёз полагала, что «одухотворённый и интеллигентный» способен схавать подобную наживку. Я хлопнул дверью, пришёл домой и позвонил Чикатиле. Который неожиданно для себя самого (как он сам потом признался) вскочил с дивана и впал в эйфорию.— Соглашайся! — орал он в трубку так, что слюна, казалось, вот-вот вылетит из слуховой мембраны моего телефона. — Полдня работы! Большой театр! Это ведь так оживит наши будни, ну что ты, не понимаешь, в самом деле. Это же будет очень смешно. А то я уже чувствую себя конченным ластоногим, которое целый день лежит на айсберге и глупо трётся бивнями о лёд. Плевать, что сто баксов в месяц — там постоянно будет какая-нибудь халтура, в театрах всегда халтура, я знаю. Сцена сдаётся в аренду всяким буржуям и всё такое.
Я нехотя позвонил биржевой тётеньке и через два дня уже в поте лица собирал сорокатонную металлическую конструкцию для репетиции авангардной оперы «Любовь к трём апельсинам». А Чикатило лежал на диване и ждал, когда рядом со мной освободится какая-нибудь вакансия. Мне всё это не нравилось, но что я мог поделать.
Потом наступил новый тысяча девятьсот девяносто седьмой год, и где-то в его первых числах постновогоднее пьянство монтировщика Валерки сбило все возможные и невозможные планки, перешло все практические и теоретические границы. Посреди рабочего дня он трупом упал на полу монтировочной и изверг из себя сразу все выделения, на которые способен человеческий организм. Валерку завернули в списанную мягкую декорацию и вынесли вон, как персонаж Хармса — может быть, на помойку. А в монтировочную потом долго нельзя было войти — окон в ней не было, она находилась в аккурат в сердцевине знаменитого здания, и оставшаяся от Валерки феерическая вонь выветривалась чуть ли не сутки. На протяжении всех этих суток патлатый кролик Жорж по праву самого молодого монтировщика-пионера чистил пол при помощи швабры, обвязав нос мокрой банданой.
Такими вот обстоятельствами сопровождалось появление на этой сцене Чикатилы. Это были не самые хорошие обстоятельства — да что там, они были просто омерзительными, от них в прямом смысле разило за версту. Чикатилу это воодушевляло, но только потому, что сам он всего этого не видел. Он появился уже потом, когда всё замыли, вычистили и посыпали хлоркой с хилыми ароматическими добавками. Когда о Валерке даже перестали говорить — как будто его никогда и не было (как выяснилось, для забвения Валерки с головой хватило пары суток, в течение которых вакансия оставалась свободной).
Монтировщики сцены (особенно те, что помоложе) гордо называли себя «монтами». Это было что-то среднее между ментами и понтами — и то, и другое вызывало у нас физическое неприятие. Монты подразделялись на две бригады — одна работала на левой стороне, другая — на правой. Я был «левым», как политический блок. По счастью, «левым» был и отчисленный Валерка, поэтому мы с Чикатилой оказались на одной стороне. Я попросил бригадира Тольку, который раскидывал нас по графику, чтобы он поставил Чика со мной во вторую смену. За бутылку водки Толька согласился, и первый выход Чикатилы был назначен на 16.00.
Без пятнадцати четыре мы с Чикатилой переступили порог монтировочной. Из-за металлических шкафов слышался ладный перезвон гранёных стаканов. Он символизировал здесь что-то вроде первого и второго звонков в антракте, или армейской команды «приготовиться к отбою» — такое предупреждение о скором начале действа.
— Не рановато ли — в три сорок пять? — удивился Чик.
За два месяца я настолько привык к этому спиритическому ритуалу, что даже не сразу понял, о чём идёт речь.
— Блин, Чикатило. Я же тебе говорил об этом. Просто откажись, когда они тебе нальют, и скажи, что не пьёшь. И вообще, первая смена начинается в девять утра.