Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Музей шпионажа: фактоид
Шрифт:

— Да, было интересно. Но я никогда не думала, — сказала она, щелкая старомодным серебряным «данхиллом», прикуривая очередную сигарету, выпуская дым по направлению ко мне (в чем, собственно, и заключалось наше с ней общение: во взаимном обкуривании). — Я никогда не ожидала, что все так быстро рухнет.

— Не в этом ли и была сверхзадача?

— Чья, моя?

— А в том числе.

— Советы мне ничего плохого не сделали.

— Ты в этом уверена? Начать с того, что отняли у твоего отца отчизну.

— Ха. Самое маленькое, что надо было сделать со Степаном…

Летиция молвила это как бы для себя, себе под нос, под красивый, идеально симметричный вырез ноздрей, выпускающих дым английской сигареты.

— Что ты имеешь в виду?

— Что не

надо его жалеть, Степана. Ему во Франции было очень неплохо. Тем более, что Миттеран отменил гильотину.

— Вопреки воле своего гуманного народа.

— Проклятый социалист.

— Что с тобой, Летиция? Мне всегда казалось, что ты против смертной казни. Особенно в этой форме крайнего шовинизма.

— Шовинизм или нет, но я бы не пожалела, если бы Степану отрубили голову.

— Отцу?

Летиция прикурила от своего окурка следующую сигарету, готовясь погрузиться в привычную немоту, но я был настолько шокирован, что решился на вопрос:

— За что?

Молчание.

— А как он умер?

— Кто?

— Mais ton papa.

Инфернально она расхохоталась:

— Кто сказал, что умер?

Все это происходило в пивной столице мира, где потребность напиться вдрызг, не прибегая к сорокаградусным продуктам, было осуществить непросто. На этот раз, покинув Летицию много позже обычного, я пошел не домой, а в кафе на Арабелла-парк. Сидел на том же месте, где совсем недавно беглый ее жених, смотрел на отель, горящий сотнями окон и сотнями же окон темнеющий, курил и пил антистрессовое пиво, чище которого в этом мире не существует вот уже с 1516 года, хотя, конечно бы, предпочел сейчас самое плохое, но французское вино. Хмель, тем не менее, работал, и вскоре я поймал себя на бормотанье: та-та-татата… я с детства… нет: и так как с малых детских лет… я ранен женской долей. И путь поэта — только след путей Ее, не боле…

Домой мне не хотелось. Потому что я знал, что моя дочь, многоязычный Euro kid, самим фактом своего безмятежного существования вернет меня к этому неразрешимому ужасу, вот уж действительно: портативному апокалипсису.

Оглядываясь назад, я вспоминал детали нашего общения с Летицией и думал: непростительно!

Сотрудница однажды чуть в обморок не упала, когда я дал прочитать ей в мониторинге о том, какой размах в постсоветской Москве приняло обслуживание нуворишей малолетками. Образчик отвязанной «новой журналистики», исполненный в модном стиле «особого цинизма», повествовал, как десятилетняя в знак доказательства своей дееспособности потенциальному клиенту прямо в ресторане загнала в себя банан, схваченный со столика, ломящегося от жратвы. Не беспризорница, подчеркивал автор, а ответственная девочка, содержащая безработную мамашу, которая моет ее в ванне, удивленно приговаривая: «Ну, разработали тебя!..»

Как я мог не разглядеть симптомы ПТС, посттравматическо-го синдрома, который напрасно резервируют для солдат, побывавших во Вьетнаме или Афганистане: я родом из детства. Этого достаточно.

Оставалось только дивиться своей слепоте.

Продолжая накачиваться пивом, я вспомнил, что одну из самых первых «Лолит» в Москву привез писатель Казаков, которого обсуждал, а затем, раскаляясь, стал осуждать его главный союзписательский приятель с фамилией тоже на — ов.

— Твой Юрий Палыч за формальным мастерством не видит главного. Мерзавец растлевает, понимаешь, девочку! — Ветеран войны, приятель Казакова стал задыхаться и неожиданно резюмировал:

— Я бы его расстрелял.

— Кого?

— Набокова. Собственноручно!

Пребывая в шоке, я — эстет девятнадцати лет — не мог предвидеть, что настанет время, когда на просвещенном Западе тот сталинист будет понят — и не кем-нибудь, а мной самим. Если не в карающем пафосе возмездия, то в общем чувстве. Если не по отношению к автору «Лолиты» персонально, то по отношению к реальным гумберт гумбертам, борьба с которыми, по американской инициативе,

разворачивалась по обе стороны Атлантики.

Что же… думал я. Всемирное насилие над детьми — одна из самых жгучих тайн уходящего века. И Америка, поднявшая тему, только за это будет благословлена из гроба Достоевским. И его, и Фрейда автор «Лолиты», как известно, терпеть не мог. Между тем Федор Михайлович (уже не говоря о Фрейде) все знал о «красном паучке», который укусил и самого автора главы «У Тихона», и его Ставрогина — предтечу Гумберта Гумберта — и в целом русский мир, которому оставалось только частушечно причитать после того, как не стало бессмертия души, а стало все возможно: «Вы кого же ебитё, ведь оно совсем дитё?»

Этот паучок, выражаясь ненаучными словами Достоевского, «жестокого сладострастия» применительно к детям провиден гениально: именно революция сбила цепи с монстра-педофила. Гражданская война (включая царевича и великих княжен), беспризорщина, все педэксперименты советской власти, от Макаренко и до детей врагов народа, от массовых расстрелов детей за колоски и до детей-героев-Советского-Союза, не забывая о семье и школе — нет! еще не написан этот всеобщий ГУЛАГ детей, где каждая слезинка, за которую нет прощения, слилась в катакомбный океан страдания. А из подростков, напоминал Федор Михайлович, слагаются поколения. Из эбьюзированных (от abuse — злоупотреблять) поколений слагаются психопатологические. Из отроковиц и отроков, которых злоупотребили — употребили во зло.

Что касается Гумберта Гумберта, то сам же Набоков его приговорил, до этого умертвив и Лолиту, а в ее чреве и ее девочку. Но, в конце концов, это только литература, пусть и экстремальная — и Ставрогин, и Лолита. Но вот вам жизнь, в которой дочь заменила мать так, что друзья дома не могли нарадоваться. Семейный был секрет. И жертва хранила его едва ли не ревностней, чем папа, которого в середине 50-х «Лолита» возмутила, как и всю русскую эмиграцию. Однако не Набоков растлевал малолеток.

Еще я думал, что жажда расстрела происходит, возможно, от того же употребления во зло, пережитого в детстве. Если бы удалось возникнуть и стать на ноги хоть одному поколению, не травмированному злом, то…

Но это было уже из области нетрезвых утопий.

О московском эпизоде моей юности я Летиции не рассказал, но, уходя тогда от нее, выговорившейся, облегчившей душу, не уронившей при этом ни слезинки, дал единственный, как мне тогда казалось, работающий совет, не столько писательский, сколько терапевтический:

— Пиши «Анти-Лолиту»!

Поздней осенью 1992 года, вернувшись из Парижа, я вышел на работу. Дверь к себе я оставил открытой, и поэтому за кадром внимания, направленного на монитор, зарегистрировал, что в директорскую напротив прихромал пожилой немец Тодт, временно исполняющий обязанности начальника персонального отдела. Когда-то в Париже я получил свой пожизненный контракт за его подписью. Потом его сменили другие люди, но когда последний по времени кадровик Стив заболел СПИДом, Тодт был отозван с пенсии, и все вернулось на круги своя.

Пробыв в директорской какое-то время, Тодт появился снова, но вместо того, чтобы свернуть направо в коридор, возник в моем проеме со словами: «Сидите-сидите, господин Андерс…»

Перед путешествием по коридорам, пиджак он обычно оставлял на спинке стула, и, как обычно, рубашка на нем была неглаженная, но при галстуке. При черном. Дешевый, слегка вздувшийся от внутреннего воздуха, этот галстук на резинке Тодт, видимо, держал у себя в кабинете.

И без повода не надевал.

Я стоял, поднявшись и даже выйдя из-за стола навстречу скорбной вести. Возложив для опоры руку на монитор; у меня был вертикальный, на котором помещалась целая страница с текстом программы, и сегодня в эфир пойдут материалы, подготовленные ее руками с заклеенными порезами от бритвы, вернее, от специального орудия для резки, похожей на половинку опасного лезвия, вправленного в металлическую держалку с выбитым Made in USA.

Поделиться с друзьями: