Мужайтесь и вооружайтесь!
Шрифт:
Иринарх укоризненно глянул на Кирилу, будто напоминая, что он пришел к нему каяться, а не спрос делать.
— Когда я к Москве вернулся, брат Иванец сказал, что все мои напасти от гордыни идут, — поспешил исправиться Кирила. — Так оно и есть. Не по заповедям Божьим жил, а по своему разумению. Не в свои дела лез. За ложными вождями шел. Другими многими грехами грешен. Но ведь и Москва стала, как овчарня, на которую волки напали, а лучшие овцы с волками задружились, про стадо забыв. Вот оно и шарахается из стороны в сторону, понять не может: кого держаться? Один не по правде на царство сел, другой не по правде на царство лезет. Кому присягать — этому или тому? Кому верить? Перевертней расплодилось, как вшей на нищем. Всяк свою пользу ухватить норовит. Тут меня зло и взяло: ну как так можно?! Стал рвать прежние связи и сам не заметил, как остался сам с собой — без друзей и без покровителей. Хоть опять за вино берись! Махнул было на все рукой: никому я ничего не должен и присягать никому не буду. Но когда пан Гонсевский по согласию с первым думным боярином Федором Мстиславским Стрелецкий приказ под свое начало взял и стал наших стрельцов на Москве заменять своими приспешниками, а ляхам полную свободу на бесчинства дал, тут я твердо понял, что нельзя дальше сидеть
От долгого стояния на твердом, как камень, земляном полу колени у Кирилы заныли, но по сравнению с тем, что терпит Иринарх, это всего лишь малое неудобство. Вот и не посмел он переменить положение. И согнать муху, севшую ему на лоб, не посмел. Терпеть, так терпеть.
— Полотенцем я, понятное дело, обвязываться не стал. За то меня и схватили. Вместе с другими, пойманными в руинах, повели в Яузе топить. Но тут казаки во главе с Иваном Заруцким нас отбили. Он и спрашивает меня: «Кто таков?» Я сказал. Заруцкий обрадовался: «Мы тут затем, чтобы все было, как при прежних государях. Без приказных грамотеев нам подлинной власти не построить, ляхов не избыть, народ не замирить. Иди к нам на службу. Денежный оклад получишь, поместье, товарищество…» Врать не буду, знал я, кто такой Заруцкий. И про то, что свое боярство он не где-нибудь, а в Тушине из рук ложного царевича получил. И про другое разное. Но обиженный люд к нему не случайно валом валил. И слава об его отваге и непримиримости к полякам не случайно повсюду гремела. Значит, было за что. Всяк хотел оказачиться и под его твердую руку встать. За малое время Заруцкий изрядное казачье войско собрал и под Москву привел… Видом он тоже хоть куда. Мне, к примеру, с первого слова поглянулся. Мало ли что за ним прежде числилось. Главное, теперь он готов был волков из овчарни погнать…
В очередной раз, оторвавшись от плетения, Иринарх испытующе глянул на Кирилу, затем перевел вопрошающий взгляд в угол кельи за его спиной.
«Кто бы там мог быть? — встревожился Кирила. — Если келейник, я бы его давно заметил», — и вдруг понял: это Исус Спаситель с иконной доски на них взирает!
«Неужто я что-то не так сказал?» — набежала другая мысль.
Иринарх звякнул веригами.
— Но ведь так оно и было! — сбился Кирила. — Я и сейчас не умею на середине быть. Задним умом думаю — когда уже занесет дальше некуда… А с Заруцким меня почему занесло? Лестно было, что он меня из прочих выделил. Уж очень крутой судьбы человек. Родители у него из тернопольских мещан. Грамоте сына не учили, на польского короля молиться заставляли. Он от них на волю и сбежал. Стал казачить в Диком поле. Там в плен к крымским татарам попал, галерным невольником по разным морям плавал. От них тоже сумел уйти. В атаманы его удаль молодецкая вынесла, ум и мертвая хватка. Умел напролом к своей цели идти. С таким не заскучаешь. Вот и стал я при нем вроде как письменный голова. Приговоры и другие нужные бумаги готовил, заслуги живых, павших и от ран изувеченных для Большого разряда записывал, особые поручения исполнял. Не раз вместе с Заруцким в отчаяннейших переделках побывал, но у него и впрямь рука легкая… Обещанное поместье он мне в Звенигородском уезде отмахнул да еще тридцать четвертей земли с деревнями в Пусторжевском. Они тогда из рук в руки переходили — от законных владельцев к самоназваным, а от тех — к малопоместным или беспоместным ополченцам из дворян и бедных детей боярских. Я в тех поместьях по разу только и появился. Их литва и казаки успели донага обчистить. Да я и не за поместья с Заруцким пошел — вторженцев бить! На его злоупотребления в казенных и земельных делах, на то, что земское ополчение он вечно задирает и своих казаков тоже не очень-то милует, глаза приходилось закрывать. Он по таборам [21] боярином ходил. Уйти от него сразу у меня духу не хватило. Решил подождать, пока наши с ним дела сами развяжутся. Они вскоре и развязались… Это я об убийстве Прокопия Ляпунова говорю. Ныне все за его смерть Заруцкого винят. Будто это он своих черкасов на Ляпунова натравил. На самом-то деле это пан Гонсевский сподложничал. Его люди от имени Ляпунова настрочили грамоту во все города с призывом бить и топить казаков, где поймают, а когда государство Московское успокоится, и вовсе истребить этот «злой народ». Руку Ляпунова искусно подделали да и заслали мнимый лист за его подписью к казакам в таборы. Те, ясное дело, всколыбались. Дернули Ляпунова к себе на круг, стали допрашивать, его ли это рука? Ляпунов говорит: «Рука вроде моя, только я этих слов не писал и не мыслил». Атаман Карамышев ему не поверил, в измене обвинил, за саблю схватился. Казаки на расправу круты. Заступился было за Ляпунова дворянин Иван Ржевский, так они и его зарубили. А ведь знали, что Ржевский Ляпунову по делам внутренним первейший неприятель. Ярость им глаза застелила. Побежали еще кого-нибудь из ляпуновцев погромить. А я как раз в разрядную избу на Воронцовом поле по делам зашел. Слышу, шум. Вышел за порог, а на меня казаки с саблями бегут. Впереди Авдюшка Мыло, липовый казак, из мещерских мыловаров. Мы с ним прежде в гуляй-городе [22] против пана Гонсевского рука об руку ходили. А тут он глаза кровью налил, вот-вот саблей полоснет. Макнул я тогда витень [23] в костер, на котором станичная
каша варилась, и давай огнем от Авдюшки отмахиваться. У него разом шапка на голове вспыхнула. Он и завертелся, огонь вокруг себя разметывая. Те, что за ним следом бежали, на миг отхлынули. Тут атаман Андрей Просовецкий подоспел, свару кое-как унял, а мне велел от гнева казацкого подальше убираться. Будто я после этого сам остался бы с ними… У служилых казаков, что в Диком поле от крымских и прочих татар оборону держат, порядок, выручка, совесть, а тут сброд какой-то. Не зря седьмочисленные бояре, зовя другие города от Заруцкого отложиться, писали в своих грамотах к земцам, де сборные казаки хуже жидов: сами своих казнят и ругают, дворян, детей боярских, гостей и лучших торговых людей грабежом позорят и вперед русское государство хотят по рукам пустить… Все вроде душою за Русь горят, а душа-то у всех разная. И повадка у каждого своя. Между ратными и посадскими людьми совета никакого нет. Чистая вольница. Посмотреть со стороны, вроде большое ополчение под Москвой собралось, а изнутри поглядеть: шито оно гнилыми нитками. Вот и разбегаются людишки. А для меня эти нитки тогда порвались, когда я огнем Авдюшку Мыло запалил. Не знаю, жив ли он теперь или нет. На боевом деле бьешь неприятеля без оглядки. А Авдюшку жалко. Свой же…21
Укрепленный войсковой обоз.
22
Передвижная стена на санях или телегах, из-за которой ведется бой.
23
Пеньковый факел, пропитанный салом или смолой.
Стоило Кириле имя Авдюшки Мыла вслух произнести, встал у него перед глазами калечный, что безмолвно шел за ним от Ростова, а на подходе к Борисо-Глебскому монастырю вдруг перекрестил его и исчез. Ростом и телосложением они с Мылом схожи, а в лицо бедолаге Кирила старался не глядеть — уж очень тряпки на его головке отталкивающе смотрелись.
«А вдруг это Авдюшка был? — сбился со слова Кирила. — Если так, он меня простил. А я — его…»
Иринарх между тем доплел лапоть и, подставив его под блуждающий свет из оконца, стал придирчиво осматривать свое рукоделие. Значит, и Кириле пора свою исповедь заканчивать.
Чувствуя, что пересохший от волнения язык вот-вот перестанет слушаться его, он всхлипнул:
— Ныне, отче, я не живу, а прозябаю. Родительским наставлениям не следую. Сам себя за это презирать стал. Мечусь, как птица в заклепе.
— Это у тебя до поры до времени, чадо. У лебедей ведь птенцы вовсе не белы. Белыми они после становятся, когда чистое от нечистого в себе отделят. Так и тебе предстоит сделать.
— Я стараюсь. Так ведь не получается. Будто кто-то меня под руку подбивает. Одно и осталось — в чернецы от мира, как ты, уйти.
— Рано тебе о старчестве думать, сыне мой, — не одобрил такое его намерение Иринарх. — Ибо долга своего ты еще не исполнил.
— О каком долге ты говоришь, блаженный?
— Отечеству в трудную годину послужить, вот о каком. Выше него лишь долг перед Господом нашим Создателем, ибо он о нас не токмо на небеси, но и в миру печется. Насилие греха не воспрещено разрушать насилием добрых стремлений. Они в тебе первенствуют, чадо, но теснимы грехами. Отрешись от них, но сбереги стремление очистить родимую землю от иноверных хватателей и разорителей. Вот тебе малый крест, вот тебе лаптишки на дорогу. Ступай в Ярославль. Стань под хоругви нижегородского подвига. Остальное тебе само откроется.
Кирила потрясенно принял бесценные дары и в порыве чувств припал губами сначала к одной, потом к другой руке старца. Они были сухие и холодные, как железо оковцев.
Утирая внезапно брызнувшие слезы, Кирила достал из дорожной сумы медные листы для церковных изделий и подал Иринарху с поклоном.
— А это тебе ответно, отче!
— Сам догадался или кто подсказал, в чем нужду имею?
— Брат Иванец из Троицкой обители, — признался Кирила. — Он твой великий почитатель. Это он мне внушил, что покаяние — второе рождение от Бога.
— Истинно так, — подтвердил Иринарх. — Убежище всякого зла мучениями совести разрушается. Теперь же иди и помни: я дал тебе себя послушать. Однако все, что ты здесь сказал, не токмо я, но и Господь слышал. Перед ним тебе и ответ держать.
— Иду, отче! А ты многолетствуй! Очень тебя прошу. Твои цветущие седины всем нужны…
Выйдя из затвора, Кирила еще долго слышал голос Иринарха. Ветхий годами ключарь предложил ему переночевать в келье покаянников, содержащихся в монастыре, но Кирила отказался. Его ждал Ярославль.
Голова к месту
За три версты до Ярославля Кирилу догнал полуконный-полупеший обоз. Не дожидаясь, пока он вытеснит его на обочину, Кирила сошел с дороги и, присев на поросшую малосильной травой кочку, стал ждать, когда эта череда седоков, возов и ходцев проволочится мимо. Над нею сеялось пронизанное солнечными лучами облако пыли, и лишь возглавляющие обоз всадники не купались в нем. В облике одного из них Кириле почудилось что-то знакомое.
«Ба, да это Мирон Вельяминов-Зернов, — не то удивился, не то обрадовался он. — Значит, и Мирон решил сменить ополчение».
После горькой до слез гибели Прокопия Ляпунова Вельяминов оказался одним из тех немногих поместных дворян, что остались в осадном лагере под Москвой. Его ополченцы наглухо заперли поляков и их кремлевских приспешников у Тверских ворот Белого города. Кириле не раз случалось бывать в расположении отряда Вельяминова. Там всегда царили порядок и согласие. Воинской хваткой Бог Мирона не обидел, силой и храбростью тоже, а что до прежней его службы на лжеименитого Тушинского царика, так за нее жители Владимира, где он прежде воеводствовал, чуть не до смерти его камнями побили, приговаривая: «Вот враг Московского государства!». Следы тех побоев изуродовали лицо Вельяминова, но не совесть. Служба под началом Ляпунова это хорошо показала. Вот и теперь он не куда-нибудь спешит — в Ярославль.
«А кто это рядом с Мироном пригарцовывает? — закрылся ладонью от солнца Кирила. — Никак Исак Погожий?.. Ну, точно!».
Стольник из Углича Исак Погожий — тоже из ляпуновцев. Он стерег неприятеля на Трубной площади у Покровских ворот и тоже показал себя умелым предводителем и расчетливым храбрецом. Видом и повадками — чистый русак, хоть и наречен при крещении Исаком.
Когда всадники поравнялись с Кирилой, Вельяминов скользнул по нему отсутствующим взглядом, зато Погожий сходу поворотил своего рыжего впрожелть жеребца на кочковатое обочье.