Мужайтесь и вооружайтесь!
Шрифт:
— Ну и что в таком разе скажешь?
— А то и скажу, что Сергушку Шемелина наказать следует, — заиграл голосом Тырков. — Почему и не наказать? Палач его так исполосует, что любой бурундук в нем родича с первого глаза признает… А ежели не ходить вокруг да около, то вовсе не с Сергушки надо начинать, а с этих вот чусов. Они ведь где взяты? — В урочище Тебенди на Саргачике. Спросите мурзу Елыгая, он вам это с воплями подтвердит… Что за бугровщики там промышляли? — Братья Чускаевы… Тряхните Мотрю Пинаиху, с нее враз золотое колечко слетит. А у Евсютки татарская теньга на шее болтается. Они
Пока Тырков говорил, лицо Аршинского становилось все белей и белей, лоб сделался влажным, глаза сузились.
Закаменели и атаманы.
Дав им прочувствовать сказанное, Тырков продолжал:
— Но можно и без суда обойтись.
И снова замолчал.
— Как? — не выдержал Осташка Антонов.
— Очень просто. Про нижегородское ополчение князя Пожарского вы все, конечно, слыхали. Нынче оно в Ярославле стоит, от Сибири немедленной помощи ждет. Вот я вам сейчас грамоту от них почитаю.
Атаманы задвигались, запереглядывались:
— А ну!
Тырков с выражением прочитал, затем, дав атаманам поразмыслить над услышанным, перешел к главному:
— Мне поручено серебро и добровольников в помощь Пожарскому собирать. На вашу подмогу крепко надеюсь, атаманы. Ведь дело такое большое, что больше и не бывает. Насчет серебра неволить никого не стану. Это дело святое, благодетельное, сами понимаете. Кто сколько может, тот столько и даст. Но подсказка от вас людям все же должна быть. Ведь они к вам особо прислушиваются, понеже за вашими плечами Ермака видят и то время, когда Москва вдруг Сибирью возвысилась. О добровольниках я и не говорю. Никто лучше вас не знает, кому из служилых какая цена. Я ведь не числа ищу, а умения, не подручников, а товарищей, одним словом…
Голос Тыркова от полноты чувств дрогнул, прервался. Торопясь сгладить заминку, он повернулся к Аршинскому:
— А тебе, Богдан, я так скажу: грех с тебя спишется, коли чусы и все прочее из тебендинских могил ты в нижегородскую казну положишь. Опять в землю их закапывать поздно. Татары могут принять это за новое бесчестие. Тут, с какой стороны к ним ни подойди, все плохо будет… И тебя, дурака, жаль, твою честную службу. Пойдут толки: мол, Богдан Аршинский с бугровщиками снюхался, о добро сибирцев руки испачкал. Но мы тебя не выдадим и ни разу не попрекнем, ежели ты сам свою вину исправишь. Верно я говорю, началие?
— Верно, — подтвердили атаманы.
— Но сперва пусть крест на себя положит, что ничего от нас не утаит, — поставил условие Иван Лукьянов. — Ни своего, ни чускаевского, ни прочих бугровщиков.
— Тоже верно.
— А с Сергушкой Шемелиным как быть? — подал голос из своего закутка есаул Ларка Сысоев. — Он жа под замком со вчера сидит. Отпустим?
— Да постой ты с Сергушкой, — подосадовал на него Гаврила Ильин. — С одним не разобрались, а ты с другим лезешь.
— И с Сергушкой по правде надо решать, — заступился за Сысоева Тырков. — Про вину Богдана, кроме нас, никто не знает, а Сергушкина у всех на виду. Так что он прилюдно должен ее искупить. На первый
раз и по молодости лет пусть перед Аршинским словесно покается.— А ежели не пожелает? — опять встрял въедливый Ларка Сысоев. — Он жа упрямый, как не знаю хто.
— Лошадка тоже упряма, а везет прямо, — пошутил Тырков и тут же посерьезнел. — Коли вы мне это дело доверите, я сам с Сергушкой побеседую. Он отрок понятливый. Поймет.
— Под твое честное слово почему и не доверить? — легко согласился Гаврила Ильин и перевел взгляд на Аршинского: — А ты што молчишь, Богдан? Мы о твоей пользе печемся. Или как?
И вновь в казачьей избе легла тягучая тишина.
Не нарушая ее, Богдан поднялся с лавки, торжественно перекрестился и так же молча вышагнул за дверь.
— Ну вот, — с облегчением вздохнул Гаврила Ильин. — Кажись, разобрались.
А немногословный атаман пеших казаков Третьяк Юрлов вдруг похвалил Тыркова:
— Благодарствуем, Василей Фомич. С тобой как-то легче дела распутываются. Сами-то мы и застрять могли, а ты пришел — и все прояснилось. Удивительно даже. И как, скажи, тебе это удается?
— Сам не знаю, — пожал плечами Тырков. — Скорей всего — дело случая.
— Да случай этот не к каждому идет, — не поверил ему Третьяк. — К тому только, кто чует, где его искать. А ты чуешь. Люди к тебе. Ты к людям. Вот и весь сказ.
Полтора разговора
Отобедать Тырков завернул к себе на Устюжскую улочку, что легла в Верхнем посаде неподалеку от Казачьих ворот.
На высоком просторном крыльце под резным навесом, облокотясь на отливающую медью огородку из лиственничных досок, его терпеливо поджидала жена Павла. Завидев мужа, она оживилась:
— Ну наконец-то наш усердник явился, про хлеб-соль вспомнил. Того и гляди, солнце с обеда своротит, а его все нет и нет. Я чуть было не заскучала.
Глянул на нее Тырков снизу вверх и залюбовался: какая она у него ладная, светлая, ласковая. Годы будто и не тронули ее, а если и тронули, то очень бережно. На круглом скуластом лице ни морщинки, если не считать задорных ямочек на щеках. Но они у нее с самого рождения. Русые волосы по-девичьи в одну косу голубой лентой заплетены. Брови ровные, длинные, с крутым загибом. Луковка носа будто воском облита. Большие зеленовато-серые глаза вечно опущены, но так, что их отсвет играет на широких полных губах. И одета она не в будничное платье, а в парчовый сарафан-золотник, опоясанный не по стану, а по высокой груди. На ногах долговерхие башмаки без оторочки — чапуры, шитые шелком и опять же золотом. Павла словно хочет сказать этим мужу: для меня твое появление — всегда праздник.
На верхней ступени крыльца они будто невзначай сошлись — тяжеловесный, крутоплечий, груболицый Тырков и легкая, как голубица, залетевшая в охотничьи силки, Павла. Она вдруг вскинула на него изучающий, полный заботы и преданности взгляд и тут же отвела его, спрятала, затаила. В ответ он обнял ее и, задохнувшись от внезапно нахлынувших чувств, притиснул к себе.
— Ну, будет, будет! — первой отстранилась Павла. — Чего это ты, Василей Фомич, расчудился? Того и гляди, обеденку со спальней перепутаешь.