Мужицкий сфинкс
Шрифт:
На Лубянке нам пересек дорогу эскадрон войск ОГПУ. Рослые белые лошади, картинно развевая гривы и изгибая шеи, как запряженные в триумфальные колесницы квадриги бронзовых коней, мчат по мостовой тарахтящие, окрашенные в защитный цвет тачанки с пулеметами, точно собираясь рассыпать свинцовый горох по украинским степным шляхам в погоне за гайдамацкими бандами батьки Махно. Заломив голубые тульи с обручами красных околышей, здоровые парни молодцевато гарцуют, побрякивая шашками и поскрипывая желтыми седлами. Сверкающие на солнце серебряными полумесяцами подковы, цокая, высекают искры из лысых булыжных черепов.
Мы проходили два раза перед входом в комендатуру ОГПУ, где на фронтоне, над дверью под пятиконечной звездой, отлита чугунным барельефом
— Маркс вместо Горгоны, — злобно сострила Эльга.
— Которая обращала в камень одним своим взглядом. Что ж — это надежный щит революции, — ответил я ей полушутливо.
Такое же раздражение вызывает в Эльге и другое большое, облицованное бетоном здание, где над скромным входом с двумя небольшими колоннами из отполированного гранита тавром золотых букв на красном фоне выжжена надпись: «ЦК ВКП (б-ов)». В громоздком подворье торгового Китай-города раскинула революция свой генеральный штаб. Под серым каменным черепом в белых клеточках кабинетов кипит напряженная работа мозга. Тысячи нервных нитей расходятся от этого волевого центра по пахотному телу мужицкой страны и сотрясают разрядами высоковольтной энергии ее берложный овчинный сон.
— Что вы здесь разгуливаете? — подозрительно окликнул нас постовой милиционер. — Проходите, проходите на Ильинку. Здесь нельзя ждать...
На Никольской Эльга остановилась перед магазином «Парча, утварь». В правой витрине были выставлены хоругви, ризы, митры, кованые переплеты для Евангелия, чаши для причастия; в левой — шитые золотом красные полотнища знамен, медные наконечники древков с серпом и молотом, революционные значки...
— Какое странное соединение! — удивилась Эльга. — Церковь и революция!
Но мне несоединимое великолепие этих двух витрин кажется наивной эмблемой двуликой Москвы: византийской, уходящей в прошлое, и послереволюционной — в будущее.
На Красной площади у памятника Минину и Пожарскому Эльга зачем-то сунула мне в руку бархатную сумочку и таинственно, по-заговорщицки прошептала:
— Ступайте одни... в мавзолей... Я буду ждать вас около Василия Блаженного...
Почему она так взволнована, что у ней трясутся руки?
Я пересек площадь и стал в хвосте текучей змеей изогнувшейся очереди. Солнце уже заходит, и от Кремля на мавзолей легла прохладная лиловая тень. Только поднятый вымпелом, как над броневой башней готовящегося к ночному бою дредноута, красный флаг над зданием ВЦИКа шелковеет в огне. От могил у кремлевской стены веет вечерним запахом цветников. Слышен даже слабый аромат штамбовых роз, разноцветным венком, за решеткой в асфальте, оцепивших помост траурной трибуны. Простая черная надпись «Ленин», и деревянные ступени — вверх для ораторов, приветствующих железными голосами в рупоры громкоговорителей стотысячные толпы ежегодных октябрьских и майских штормов, — и вниз по красной дорожке к стеклянному саркофагу...
Спуск переходов с развешенными минами огнетушителей «Богатырь», тишина — слышны выдохи вентиляторов, — и минутное простое и необычайное видение. Под стеклом, в электрическом свете, на красной подушке — восковая голова Ленина с выпуклым высоким лбом, странно неподвижная рука у пуговиц дешевого рабочего пиджака и махровый мак приколотого на отвороте ордена Красного Знамени. Распластанное на стене вылинявшее старенькое знамя Парижской Коммуны, и застывший с винтовкой, чуть помаргивающий веками безусый красноармеец с мокрым от испарины лицом. И снова, точно ничего не было, — светлое небо, летний воздух, жизнь!
У собора Василия Блаженного я нашел Эльгу. Мы поднялись на расписное теремное крыльцо. Музей уже закрыт. Крутые каменные ступени сточены шарканьем бесчисленных шагов. Отсюда с паперти после ранней обедни Иоанн Грозный смотрел исподлобья ястребом на красную, растерзанную убоину Лобного места, где сейчас бродит бесприютный оптинский
юродивый монашек в поисках праведной, безгрешной церкви...Продолжительный звонок... Над воротами Спасской башни вспыхивает сигнальная лампочка. Из Кремля мимо полосатой бело-красной будки часового бесшумно под уклон скатывается автомобиль... Снова звонок, световой сигнал и автомобиль... Разъезд... Кончилось какое-нибудь важное заседание.
Блеск заходящего солнца напоминает мартеновский цех завода «Серп и Молот». Выпуск плавки: слепительное золото стали льется в изложницы зубчатого Кремля, и краны ночи скоро вытряхнут из них на Красную площадь темные болванки теней для проката под электрическими фонарями... И революция тоже — выпуск плавки. И Ленин, точно канавный мастер, наблюдал за тем, чтобы расплавленный металл тек в предназначенные формы. Советское солнце!
— Если вы только нас обманули, то берегитесь! Уже стемнело, когда мы вышли с Красной площади.
Эльга хотела зайти к Иверской, но часовню уже закрыли на ночь. С синего звездного купола, из-под золотого ангела с наклоненным крестом загремела металлическим голосом черная гармоника громкоговорителя:
— ...Алло... Алло... Слушайте... Говорит станция имени Коминтерна...
XLIII Последняя пилюля
«Шведский самолет в Москве».
Под таким заголовком увидел я в вечерней газете черный смазанный снимок аэроплана с темными человеческими силуэтами, среди которых узнал Эльгу, Комарова и себя. В заметке сообщалось о том, что шведское общество «Аэротранспорт» вместе с финляндским «Аэро» проектирует установить воздушное сообщение Стокгольм — Гельсингфорс — Ленинград (а может быть, и Москва) и что «ORN» («Орел») удачно совершил первый пробный полет.
Так вот почему Эльга запретила мне говорить по-русски!
После обеда я немного отдохнул в номере, но меня скоро разбудил Комаров и сообщил, что ночью мы вылетаем, куда — он не сказал. За столиком в ресторане нас поджидала Эльга.
...Половина первого ночи. В зале довольно много публики... Играет оркестр, танцуют. Эльга — сумрачна, чем-то озабочена и не разговаривает со мной. Комаров же весел и жизнерадостен. Он предложил Эльге потанцевать и, когда она отказалась, нашел себе другую партнершу за соседним столиком. Танцует он с увлечением, никак не подумаешь, что руки, нежно обхватывающие женскую талию, и ноги, ловко выворачивающие на паркете па чарльстона, недавно еще нажимали на рычаги и педали аэроплана. Рядом с ним танцует другая пара: пожилой бритый, лысый мужчина с огромными очками в роговой оправе, что делает его похожим на рыбу, и высокая худая девушка с выкрашенными красной хной мальчишескими волосами, с подведенными маковыми тычинками ресниц и карминными пиявками губ. У нее такие тонкие ноги в туфельках-балетках, что кажется, они вот-вот хрустнут и переломятся от неловкого движения.
В залитом электрическим светом аквариуме зала — нерест фокстрота. Траурные самцы трутся черной шевиотовой чешуей о шелковую радужную кожицу самок в жажде вечного оплодотворения. И музыка танца звенит сладострастной жалобой неразрешимой звуковой импотенции...
Тонконогая девушка почему-то заинтересовала меня. Она поднялась вместе со своим кавалером в низкий коридор, где расположены отдельные кабинеты. Я видел, как официант закрыл за ними дверь и, пригнувшись, припал к замочной скважине или пробуравленной дырке. Заметив меня, он быстро выпрямился и отошел от кабинета.
Эльга с Комаровым сидят за столиком и, кажется, не беспокоятся о моем отсутствии.
Я в несколько секунд решился на бегство. Без кепки, без пальто, вниз по лестнице и на улицу. Когда они хватятся, будет поздно — не станут же из-за меня откладывать перелет...
Я благополучно миновал ливрейного сереброгалунного швейцара, бесшумно распахнувшего передо мной зеркальные двойные двери. У подъезда стоял автомобиль, и перед ним шофер в меховой куртке. Он обернулся ко мне, и я узнал нашего бортмеханика-шведа.