Мужики и бабы
Шрифт:
Слушая Зинкины причитания, Сенечка все более оживлялся, светлел лицом и наконец, лихо погрозив кому-то кулаком, радостно произнес:
– Ну, теперь они у меня вот где. Я им покажу кузькину мать!
– Кому? – вытаращила глаза Зинка.
– Пошли к столу, Зинок! Ты сама не понимаешь, как ты мне помогла. Мы такое дело затворим, такое дело! За это и выпить не грех.
Он подошел к настенному висячему шкафу, достал бутылку водки и подмигнул жене:
– У нас сегодня праздник. Давай по маленькой.
– Какой праздник? Ты о чем? – все еще не понимая, спрашивала Зинка.
– Во-первых, с дурдомом покончили. Закрыли эту заразу мракобесия. А во-вторых, этот бабий бунт, это покушение на жену секретаря партячейки мы так распишем, такое
– Какие классовые враги? Я ж тебе говорю – Наташенька Прозорливая, тетя Степанида Колобок да Верста Коломенская. Голь перекатная, – Зинка все еще стояла у перегородки и с каким-то испугом глядела на мужа.
Сенечка выпил и прищелкнул пальцем:
– Это слепое орудие. Безликая масса. Ты не гляди, кто впереди, а ищи того, кто за спинами прячется. Уж мы их найдем, будь уверена. Я все опишу согласно твоих показаний, Возвышаев даст команду, привлечем нарследователя. Радимов сам возьмется, и закрутится карусель.
– Я ж тебе говорю – они это без цели. Они шли мимо. Это я их остановила, смеялась сдуру, как, мол, колокола свалили? Они и обозлились. Какие ж тут расследования? Все ясно, как божий день.
– Ты, Зина, политически малограмотный человек. Ты газет не читаешь. Вон, в Домодедове! Обыкновенная драка произошла в буфете. А взялись расследовать, и что же выяснилось? Подначивал буфетчик, бывший белогвардеец. Подзуживали кулаки. В результате – громкое дело – на всю страну. Ведь, казалось бы, – обыкновенная драка. А тут – нападение на жену секретаря партячейки! Уж выявим зачинщиков. Будь спок. И так распишем… Еще на всю страну прогудим. Надо газеты читать, Зина. Учиться надо, – он погрозил ей пальцем и налил еще водки.
– Семен, ты брось эту затею, – строго сказала Зинка. – Я срамиться не стану и ни на какой суд не пойду.
– Здрасьте пожалуйста! Кому-то и срам, а тебе почет. Ты пострадала на фронте классовой борьбы. Ты в герои выйдешь, дура. Если сама не заботишься о своем будущем, так мне не мешай.
– Ты мастер заливать насчет будущего. Знаю я тебя. А ты подумал, что мне делать после такого суда? Как жить? Куда деваться? Как смотреть в глаза односельчанам? Или подолом голову накрыть от позора, чтоб каждый по голой заднице бил? И так уж косо смотрят.
– Фу, какие у тебя грубые предрассудки! Косо смотрят… Зато ты гляди прямее. Кого ты боишься? Да после такого суда до тебя пальцем никто не дотронется. А если кто и тронет, так честь тебе и слава. Ты что же думала, классовая борьба – это тебе прогулки по селу? Пойми ты, пострадать во имя классовой борьбы, значит, сделаться героем. Ну! Какая теперь взята линия главного направления? Вот она, ребром поставлена, – Сенечка пристукнул ребром ладони по столу, – линия на обострение классовой борьбы. На о-бо-стрение! Значит, наша задача – обострять, и никаких гвоздей, как сказал поэт. Пока держится такая линия, надо успевать проявить себя на обострении. Иначе отваливай в сторону. Какой из тебя, к чертовой матери, политик!
– А я не политик.
– Зато я политик. А ты жена моя. Твоя обязанность – помогать мне, понятно?
– На суд я все равно не пойду… и заявлений делать не стану. И к следователю не таскай меня. Не пойду. Ты… ты позора моего хочешь… – верхняя губа у нее задергалась, и по щекам покатились слезы.
– Ну, ну, успокойся, успокойся, – он подошел и погладил ее по голове.
Зинка уткнулась ему в плечо и разревелась.
– Успокойся, успокойся, – приговаривал Сенечка и оглаживал ее голову. – Ты пойми меня правильно. Разве я хочу тебя опозорить или подставить?.. Я же лучше знаю, что теперь надо делать, как поступать. Разве я виноват, что пора такая суровая? Ведь не я эту политику сверху пускаю. Я ее внизу обязан в жизнь претворять. Была пора, когда говорили – обогащайтесь. Пожалуйста, богатейте… Я никому не мешал. А теперь установка другая. Пойми ты – обострение! Значит,
обострять надо, а не примирять, не затушевывать. Это не только в нашей политике. Даже у попов бывают разные периоды. То они говорят: «Время разбрасывать камни». А то: «Время собирать камни». Ну, время такое. Разбрасывать? Значит, разбрасывать. А собирать начнешь – тебя же этим камнем по башке стукнут. Вот, по темечку, тук! И с копытов долой. – Он нащупал на ее темени углубление и слегка надавил большим пальцем. – А, чуешь? Я же не могу замять это дело, не могу? Что же я за коммунист? Вижу вспышку классовой борьбы и отваливаю в сторону. Да меня самого тогда снимать надо.– Делай, как хочешь. Но на суд я не пойду.
С той поры что-то переменилось в Тиханове – люди сторонились друг друга, ходили торопливо, глядя себе под ноги, будто искали нечто потерянное и не находили, встречным угрюмо кивали, наскоро приподымая шапки, и расходились, не здороваясь, словно стыдились чего-то или знали нечто важное и не хотели доверять никому. Даже у колодцев, обычно болтливые, тихановские бабы подолгу не задерживались, наливая воду, погромыхивая пустыми ведрами, изрекали в темное, гулкое жерло колодца какую-нибудь запретную забористую побасенку, щеголяя друг перед дружкой смелостью в насмешках и пренебрежении по адресу тех, неназванных, нечестивцев: «Ах вы, антихристы, черт вас выделал». Но говорили все это в сторону, избегая взглядов и расспросов. «Я тебя не видела, ничего не говорила и знать ничего не знаю», – написано было на лице каждого.
Бывший церковный староста Семен Дубок пошел было по дворам на Казанскую – уговорить прихожан собраться к кладбищенской часовне, чтобы помолиться за отца Афанасия. Авось отпустят его. А службу можно было бы проводить и в той же часовне, и сторожку церковную приспособить. Но не успел он один порядок Нахаловки обойти, как потащили его в сельсовет и продержали там до сумерек. А ночью прибежал он к Бородиным, перелез через высокий заплот и с подворья постучал в заднюю дверь. Впустили его, а он зубами щелкает от страха: «Спаси, Андрей Иванович! Не дай по миру пойтить!» – «Да какой я спаситель? Что тебе надо от меня?» – «Поставь к себе в кладовую сундук». – «Господи! – сказала Надежда. – Мы сами трясемся, как осиновые листья». – «Нет, вы при власти». – «Не власти, а страсти…» – «Нет… Примите сундук. Больше и спасаться негде». Так и приволок сундук. Сперва на лошади вез по задам. Потом садом несли вдвоем с Лукерьей. Здоровенный сундук, окованный полосовым железом. Поставили его возле ларя, перекрестили и замок поцеловали. «Ты, Лукерья, никак, от меня заклинаешь замок-то?» – сердито спросила Надежда. «Нет, нет. Что ты, – ответила та скороговоркой. – Боюсь, как бы в колхоз не уплыл».
О колхозе говорили много, но до праздников так и не удалось создать его – не шли люди на собрание, и шабаш. Дважды обходили село подворно сам Кречев с Ваняткой и Левкой Головастым, уговаривали каждого собраться в трактире, каждый обещал прийти – вот только со скотиной уберусь, – и не приходили. Более полутора десятков не собиралось. Что за оказия? Бился Кречев над этим темным вопросом неповиновения. Разрешил его Ванятка; матерясь на чем свет стоит, он зашел в Совет в праздничное утро и сказал Кречеву, ладившему на двух оструганных палках красный лозунг для демонстрации:
– Ты знаешь, почему на собрание не шли?
– Ну?
– Кто-то слушок пустил по селу, де-мол, собираем народ не для колхозного разговора, а чтоб церкву закрыть окончательно, сделать из нее зерновой склад и каждому роспись свою поставить. А кто откажется, тому твердое задание довести, как Федоту Ивановичу Клюеву.
– Н-да. – Кречев только затылок почесал. – Классовый враг работает на стихию будь здоров. А мы с тобой – вислоухие губошлепы. Надо письменные повестки разослать и в них черным по белому написать: собираемся поговорить про колхозные дела, а церковь нас не интересует. И под роспись. Понятно?