Мужская верность (сборник)
Шрифт:
Потом она почему-то лезла через балкон на улицу, а ее затаскивали обратно и порвали юбку. А в конце всего — трещина на обоях. Это ее обои и ее трещина. Значит, ее дом. Ее доставили и сложили на кровать, как дрова.
…Открылась дверь. В комнату вошел Раскольников. Без сумки. Сумку он оставил на Земле.
Романова не удивилась.
— Как все случилось? — с волнением спросила она и протянула к нему обе руки. — Как?
Раскольников хотел ответить, но зарыдал.
Он плакал по себе, по своим детям, честолюбивым замыслам, по страстной плотской любви, которая бывает только на Земле.
Она сидела на кровати, не двигаясь с места. Все понимала. Любила бесконечно. Это была любовь-ворона. Дольше жизни. Дольше человека.
— Хочешь, я к тебе переберусь? — самоотверженно предложила Романова. — Мне здесь все равно нечего делать…
— Не надо… Я подожду…
— Но это долго.
— Недолго… Космические сутки длятся семнадцать земных веков. Один час — семьдесят один год. Так что встретимся через час. Даже немножко раньше.
Он повернулся и пошел в черную дыру открытой двери. Как тогда, в гостинице. И как тогда, ей захотелось крикнуть: «Подожди!».
Прошел год.
Шурка Соловей уехал в Израиль и прислал одно письмо с одной фразой: «Еврейство сильно не Израилем, а диаспорой во всем мире».
В Израиле перестают быть гонимым народом, расслабляются, и пропадает эффект натяжения, дающий Эйнштейнов и Чаплиных.
В Нину влюбился плохой мальчик Саша из ее класса. Плохого в нем было то, что очень красивый. Романова тут же перевела Нину в другую школу, за три остановки от дома. На новом месте в нее влюбился мальчик Паша, провожал до самого подъезда. Паша тоже никуда не годился, но Романова махнула рукой. Поняла, что бороться бессмысленно. На смену Паше придет какой-нибудь Кеша. Настал возраст любви.
На Рождество в Москву приехала Маша с обширным багажом и в широкополой шляпе, какие носили в период немого кино. Ее встречали многочисленные друзья с семьями. Набралось человек сорок. Не меньше. Маша любила пышно обставлять свой приезд. Это был ее маленький театр.
Носильщики вытаскивали из купе чемоданы и сумки. Багаж — в стиле ретро. Дополнение к образу.
— Ты помнишь Куваева? — спросила Маша, считая багаж. — Которого мы уговаривали на площади…
— Минаева, — поправила Романова.
— Правильно, Минаева. Знаешь, на ком он женился? — Маша выждала эффектную паузу. — На дочери эфиопского короля. На принцессе. У них дворец из белого мрамора.
— В Эфиопии?
— В Париже. На площади Трокадеро. Самый престижный район.
— А как они там оказались?
— В Эфиопии произошел переворот, и папаша-король сбежал во Францию вместе с семьей и деньгами. А у Минаева в Париже шла пьеса. Они в театре и познакомились. Представляешь? А я ему метлу обещала, дворы подметать…
— Не обещала, — уточнила Романова. — Ты сказала, что все метлы розданы.
— Представляю себе, как он сейчас смеется над нами. Хихикает в кулак…
— Он умер, — мрачно сказала Романова. — Покончил с собой.
— Ерунда. Это КГБ распускал слухи, чтобы другим неповадно было сбегать.
Маша отошла к носильщику, чтобы рассчитаться.
Подул
ветер и снес шляпу с Машиной головы. Шляпа пролетела по воздуху, потом покатилась по земле, как колесо. Еще несколько метров, и ее занесет под тяжелый, грязный состав.Все всполошились и, как заполошные куры, бросились догонять шляпу. И Маша тоже побежала.
А Романова осталась стоять. Смотрела и думала: кто же надевает такую шляпу в такой климат…
…Успеют, не успеют… Схватят, не схватят… Все бегут за счастьем, как за шляпкой, с вытянутой рукой, вытаращенными глазами, достигают верхнего ля-бемоль, умирают под мостом, женятся на принцессах, плачут до рвоты, надеются до галлюцинаций — и все за полтора часа. Даже если жизнь выпадает длинная, в сто лет — это всего полтора часа. Даже меньше. Как сеанс в кино.
Ехал Грека
Ночью мне приснился мой умерший отец. Он сказал странную фразу: «Отдай ботинки Петру».
Я, наверное, спросил бы у него: «Почему?» Поинтересовался бы, с какой стати я должен отдать Петру свои новые английские ботинки, но в этот момент в мою дверь постучали. Негромкий настойчивый стук будто выманил меня из сна.
Я открыл глаза, не соображая, утро сейчас или вечер, или глубокая ночь.
— Вас к телефону, — объявила соседка Шурочка.
Шурочка подходила к каждому телефонному звонку в надежде, что звонят ей, но ей никто не звонил. И каждый раз в ее «Вас к телефону» я различал еще один грамм подтаявшей надежды.
— От меня ушла жена, — сказал в трубку Вячик.
— А который час? — спросил я.
— Восемь.
— А когда она ушла?
— Не знаю. Я проснулся, ее нет. Позвони ей, пожалуйста, и скажи: «Галя, ты сломала Вячику крылья. Он сдался. Делай с ним что хочешь, он на все согласен. Только вернись». Запомнил?
— Запомнил, — сказал я.
— Повтори, — не поверил Вячик.
— «Галя, ты сломала Вячику крылья. Он на все согласен. Только вернись».
— Ты пропустил: «Он сдался, делай с ним что хочешь».
— Это лишнее, — сказал я.
— Почему?
— «Делай с ним что хочешь» и «он на все согласен» одно и то же.
— Да? Ну, ладно, — сказал Вячик. — Ты позвони ей, потом сразу мне.
Вячик — руководитель нашего ансамбля. Он композитор. Творец. Первоисточник.
Талантливые люди бывают двух видов:
1. С чувством выхода — это творцы. Это Вячик.
2. Без чувства выхода. Это я.
Я слышу музыку, понимаю, но не могу выразить, и все остается в моей душе. Поэтому в моей душе бывает тесно и мутно.
Я положил трубку и пошел на кухню.
Шурочка стояла над кастрюлей с супом и выжидала, когда на его поверхность всплывет серая пена, чтобы тут же ее выловить и выбросить.
У Шурочки был тот тип внешности, которому идет возраст. Сейчас она была молода, а потому незначительна.
У Шурочки был муж-аспирант и сын — младший школьник. Все они жили в одной шестнадцатиметровой комнате и существовали посменно: когда отец писал диссертацию, мальчик носился по коридору, как дикий зверь в прериях. А когда он делал уроки, отец, в свою очередь, выходил в коридор, садился на сундуке возле телефона и просматривал периодику.