Музонька
Шрифт:
Назрел вопрос о совместной жизни — как, где, может быть, по очереди? Вера уже не могла ночевать в чужой квартире, бросить свой дом, где собирались дорогие люди — это было неприкосновенной частью их уклада. Корсаков легко, очень легко согласился переехать, оговорив какие-то дни: к нему тоже ходят люди, и, кстати, не всякий из них будет понятен и симпатичен Музоньке. Он естественно перешел на «Музоньку».
В дуэте Музонька — Любимый поменялись роли. Корсаков, как писали в старину, предупреждал любые ее желания. Это было нетрудно, по их скромности. Поэтому он их изобретал. Шутя, очень комично помогал ей встать с дивана, подставляя мягкую, круглую спину, брал из ее
Ни Стригунов, ни Беневский, ни Мальгин в принципе были неспособны подарить Вере эти незабудки с ромашками. Правда, тогда они и не были ей нужны — она отдавала, а не брала. А теперь с признательностью принимала и отдаривалась. В то время она перестала сочинять стихи, и понимала, почему, и почему она их производила раньше. Она поглупела, зато помудрела.
Они объездили окрестности города, не тороватые живописью, но полные памятных для обоих мест. Машина останавливалась, где кончался асфальт, и они шли — к берегу речки, в рощу, под сосны. Водитель Сергея, седой и гривастый, как он, встречал их бережным «Нагулялись?». Высовывая в открытую дверку откупоренную бутылку чистого вина.
Главное в человеке, говорил Сергей, его тишина и умение понимать и свое, и чужое. «Вокруг умных людей не бывает драм», цитировал он кого-то и добавлял: потому что и без того жизнь — Трагедия, а наша кибитка въехала в пятый акт. Надо кланяться жизни, слыша стук собственного сердца… А умрем мы в один день, будем знать, когда, — поцелуемся, обнимемся, старики, и умрем. Вера понимала, что с ним, из него нечего строить — все уже построено: вот двери, вот за ними ступеньки, неторопливо ведущие вверх.
Рано утром 19 апреля 1999 года к ним постучались. Вера открыла — в прихожую ворвался молодой человек, тоненький, с огромными бровями. Он с отвращением взглянул на Веру и, оставляя грязные следы на паркете, побежал внутрь. Вера обмерла и присела на обувную полочку. Невидимый молодой человек закричал невидимому Сергею Никитичу: — Ты здесь, старый похабник! А я там, чтоб ты знал! Меня снимают в барах! Я полгода не платил за квартиру, знаешь, как я расплачиваюсь с хозяйкой? Сказать? Или тебе уже по барабану?
— Заткнись, трущоба, — ответил Корсаков и дал гостю одну, две, пять пощечин. Пауза. И почти умоляющий голос Сергея: — Сегодня в два, в «Прадо». И снова громко: — Вон!!!
Молодой человек пробежал обратно. Из носу у него текла кровь. Вера продолжала сидеть. В открытую дверь с площадки осторожно зашел молочно-рыжий котенок и беззвучно разинул пасть. Вера сидела и считала его зубки.
В прихожую зашел одетый Корсаков, с сумкой в руке, в ней, наверное, было сложено все его добро, от которого он вычистил Верин дом. Он плакал. Он поставил сумку на порог и вернулся в квартиру — слышно было, что он открывал настежь окна. Потом, рыдая, как выпь, он прошел мимо Веры в последний раз, прошептав ей: — Чтобы духу… Прости.
И пошел вниз по ступенькам. Сказал у дверей подъезда: «Музонька». Не призывно, не выпрашивая милости. А так — упал занавес. И двери притворились неслышно.
Через час в своей квартире он сжег фотографию Музоньки и повесился. Тот скверный юноша его не дождался.
Никто не был посвящен в эту историю. Думали, ушел, уехал, милый человек. Или попросила, бывает. Третьего-то не дано. А у самой Музоньки спрашивать про ее сокровенное — никуда не годится, да и бесполезно. Она не Мадонна какая-нибудь.
Но в июне к ней уже
осторожно присматривался психиатр, «случайно», за компанию с нами зашедший к ней на чай.13
Мы позвали его с заведомым недоверием. Он лечил нас от алкоголизма с большим браком, и вообще в списках серьезных людей не значился. Любил духовую музыку и, сообщали, маршировал под оркестр по своему дому, когда жена уезжала в Геленджик. Но он был свой, а Музонька нас напугала.
Она встретила нас длинным монологом, обращенным словно бы не к нам, прочитала штук сорок своих стихотворений подряд, припивая их редкими глоточками не предложенного нам чая. В монологе она, перескакивая с пятого на десятое, рассказывала о себе — какая она замечательная, свободолюбивая, справедливая, мастер столярных дел и цветочных прелестей. Есть много людей, которых она защитила и защищает сейчас, кругом вьются, как бесы, проклятые гэбисты: под окном весь день стоит машина — это они, нацелили антенну, подслушивают. По лицу ее текли слезы, не успевая высыхать. В какой-то момент она подняла взор, увидела портреты видных женщин, выделила из них пальцем А. М. Коллонтай, вынула портрет из рамочки и размашисто написала на нем: «Тварь!».
Моя жена осталась с ней ночевать. Утром они прекрасно общались. Музонька проснулась вменяемой, бодрой и ничего не помнила.
Психиатр сказал: ШЗ. Будут банальные сезонные обострения, недолгие. На улице не потеряется, к кому попало не подойдет. За собой будет следить. Но вот за столом, может быть, будет вести себя неопрятно, жадно есть (фиг ему, тьфу-тьфу, не сбылось!).
Мы качали своими седыми и плешивыми головами: нас, сирых, век гнул и плющил, да выплевывал, а Музоньку подстерег, рассчитался с ней. Мы понимали — это век. А Ее герои — герои нашего времени.
Странно — ее смуглое лицо будто посветлело, в глазах, в посадке головы проснулся некий Сфинкс. Она стала словно Божье полено.
«Обострения» посещают ее дважды в год и проходят вполне безобидно, мы к ним привыкли. Похоже, она сама про них забывает. Она много, с наслаждением читает, много работает, в ее квартире не умолкает электродрель, скрипит пилочка, шустрит рубанок, постукивает кияночка. Летом изводят пчелы и всякая мелкая нектарная дрянь — цветы повсюду, на балконе, на кухне, в гостиной, в прихожей. Сейчас она радуется новым георгинам, оранжевым с серебристым отливом.
Был у нее вчера. Сидит на подоконнике перед раскрытым окном, пьет какао. Под боком, на думочке, обложкой вверх раскрытый том Флобера. Кто-нибудь еще читает Флобера в этом городе? Она рассказывает о своих переженившихся детдомовцах. Приходили, шумели битый час, они мне не повстречались на выходе? Я уже бабушка, ползал тут один сопляк. Сделаю ему стульчак, ольховый, с узорами.
Проститутка-память подсказывает мне: Фелисите, «Простая душа». Но какая же Музонька простая душа? А с другой стороны… простая, простая, только необыкновенно простая, вот в чем дело.
Не унывай, говорит мне Музонька, если мы сдадимся, наша улица оглохнет. Нельзя! На днях она познакомилась со старым музыкантом, скрипачом из симфонического, и подозрительно долго рассказывает о нем, о том, как несправедлив был к Брамсу Ромэн Роллан. (Ой, держите меня сорок тысяч человек?…)
Вечер еще не сгустился, но на стене гостиной, на портретах великих советских дам переливается, играет неон. Через дорогу построили казино. Иллюминация, как в Лас-Вегасе. Туда иногда шныряют внуки партийных новоселов дома, оглядываясь на окна и крутя на пальцах немыслимо увесистые связки ключей.