Музонька
Шрифт:
Носатый, угреватый, но смешно косящийся на каждое зеркало Михаил ни у одной из них не вызвал интереса. Он был единственный, кого избегала Таня Лужкова, считая его упырем. А какая-то красавица Вера увидела его, избрала — и нас заставила глядеть на него новыми глазами, настоятельно стирать случайные черты и искать глубины. И, кстати, в самом деле: его презрение к властям, его ученые занятия, и его честное смущение — разве не заслуживают всяческого уважения? И мы стали его хвалить и спрашивать его советов. Это сотворил человек, которого мы не видели.
Какая она, Музонька?
И вот громко хлопают входные двери — наружные, внутренние — и появляется чета Стригуновых, впереди он, она за руку за ним. Пока они сдают пальто и причесываются, любопытные успевают спуститься в вестибюль, пристроиться на широкой лестнице и над ней, по бокам от нее. Кто-то делает вид, что он здесь «так», а кто-то, не скрываясь, разглядывает
Вот она какая, Вера-Музонька! Всем запомнилось, как сначала робел-бодрился Стригунов, раздвигая свои недоразвитые плечи, он краснел, бормотал ей что-то явно невпопад и будто бы не замечал толпы встречавших с ее пристальным и наглым вниманием. То-то сердце у него стучало! И как широко, счастливо, самодовольно заулыбался, решившись взглянуть на общественность и прочитав ее отклик «ого-го!», очевидно выраженный в шелесте и бормотании множества губ.
Музонька Стригунова стояла прямо под старинной люстрой, заливавшей ее густым оранжевым сиропом, и как-то необидно, по-свойски усмехалась на весь этот цирк, потирая замерзшие руки. Она была не просто хороша, ни в чем не обиженная матерью-природой. В ней было две стати — русская и татарская, и эта сибирская благодать проявлялась в переменном сочетании светло-русых волос и черных глаз, самоварного славянского носика и легкого, росомашьего разбега скул, твердости очертаний всего, что выпукло, и легкости, тонкости, воздушности головы, плеч, пояса, текинских, смуглых, конечно, ног с ювелирными маленькими коленями. И глядя на ее ноги в открытых лодочках с пряжкой, легко было представить, как подлец Стригунов, не удержавшись, целует мимо пряжки нежный подъем ее стопы.
И было в ней то, о чем позднее скажет потертый бабник Нирванер, по кличке Сулико: «О такой даме никогда не скажешь, даже не подумаешь грязно, похабно. Но, ребята, если вдуматься, это и есть ее главный недостаток. С ней не расслабишься».
Стоя в тылах, мы услышали треск разбитого стакана. Вскрикнула, зажимая себе рот, Леся Перегудова — куда ей было до Веры Огаревой! «Мой милый, что тебе я сделала!» — равнодушно, походя, процедила на это Нина Сухарева, не отрываясь от хищного, во все глаза, изучения Веры. «Какая у Миши жена! Он, наверное, очень счастлив, да, друзья? — сказала Раиса Ивановна, — сто часов счастья. Она похожа на юную Веронику Тушнову, не находите?» Мы никогда не видели Тушнову, но уверенно ответили «да».
2
Родители целенаправленно, планово назвали ее Верой. Отец, Иван Трофимович, тогда, в 1948 году, инструктор райкома партии, и мать, Роза Хасановна, работница библиотеки политпроса, мечтали о трех дочерях — Вере, Надежде и Любови. После войны новые люди очень хотели жить большой семьей, и имена эти часто давали дочерям.
Они пока жили в коммуналке, у них продолжалась крепкая фронтовая любовь; верили в партию, Сталина, в будущее могучей страны, которая уже завтра будет сознательной и зажиточной; и, в отличие от «бескрылых пернатых» (как с сожалением аттестовал Иван соседей — обидно, что многовато было в бескрайней стране таких «примусников»), имели крепкую надежду на улучшение жилищных условий. Коммуналка, на фоне фронтовых дворцов, не торопилась их заесть, надежда давала стойкость, поэтому жизнь с общей кухней и фанерными перегородками казалась им необходимой, нужной прививкой коммунистического быта, не самоцель и грядущая квартира — временный этап на стезе движения советских граждан к общежитиям высокого комфорта и повышенного идейного и культурного их общения.
На углу улиц Крылова (не баснописца) и Гончарова (не романиста), на лысом пригорке, где из поколения в поколение, до сих пор, местные жиганы жгли костры и играли в пустопорожние орлянку и зоську, — обгоняя время, строили отличный трехэтажный дом со всеми коммунальными удобствами. Взмыленные лошади не успевали подвозить кирпичи, а упарившиеся строители — свернуть повторную с рассвета козью ножку.
Устроить перекур через временную неисправность механизмов, да еще при возведении партийного дома, тогда остерегся бы даже законченный лодырь. С другой стороны, наличные механизмы, типа «ворот», были до того просты, что, можно сказать, таковыми и не являлись.
Чтобы в строителях не иссякала бодрость, вкопали столб, повесили на нем динамик-громкоговоритель под козырьком, включили его на полную мощность — и он орал с 6 утра до 12 ночи, от гимна и до гимна. Соседи, рабочие мучались, но лазить на голый столб дураков не находилось. Так и трудились, с весны до сдачи, которая состоялась, конечно же, 6 ноября, и недоделки, дополнительно скрадывались еще и в грохоте
духового оркестра, от которого у новоселов опасно сотрясались грудные клетки.Родители были уверены, что у них будут желанные три дочки, и предполагали, что они родятся вскоре, незамедлительно, на просторах новой квартиры, где сами комнаты вызывали педагогический оптимизм — светлые, просторные, как школьные классы. Кстати, роддом имени т. Семашко (там появилась на свет Вера) размещался буквально по соседству, через пару строений, что тоже по-хорошему влияло на их решимость, как бы подсказывало ее.
В предвкушении скорого пополнения семейства (о чем знал весь райком и кое-кто в горкоме) они, с некоторым педантичным юмором, повесили в зале бумажные портреты — логика здесь понятна: двух великих Вер, Засулич и Фигнер (не в силах выбрать, какая из них большевистее), Надежды Константиновны Крупской и Любови Орловой, а также, по ходу дела, Александры Коллонтай. Странно, но именно ее лицо, в данном изображении совсем уже и не свежее, почему-то вызывало у Розы Хасановны какие-то неопределенно задние мысли в сравнение с лицом Крупской. Странно, потому что мажорная, озорная личность Орловой ничего такого не вызывала, а казалось бы.
Жаль, что портреты героинь почти немедленно пожелтели, несмотря на стеклянную оправу. Вера обитает в этом доме, вычитая первый год и перерывы на брачные походы, всю жизнь, и эти портреты все так же висят в ее зале, который она теперь называет гостиной. Только на портрете Коллонтай, внизу, шариковой ручкой знакомой рукой написано: «Тварь!».
А Вера так и осталась единственной и неповторимой дочкой. Тогда вообще старели быстро, и медицина была в ногу с неласковым веком, но больше старили вернувшиеся страх, подлость и мелочность мира; отца, тем более, повысили в секретари, а мать в заведующие библиотекой — все эти бесконечные бюро райкома, собрания, совещания заполночь, догляд за всем, что шевелится, особо — за тем, что не шевелится в районе, нервотрепки, марксизм-ленинизм-сталинизм оптом и в розницу, мичуринство и космополиты, безродные до изумления — и т. д., и т. п. Изнурительно! С одной бы Верочкой справиться! Краснуха, корь, коклюш, ангина за ангиной. Болела мать, молодая, на всю жизнь застудившаяся за одну фронтовую неделю, пришлось брать нянечку. Еле успевали, Роза, бывало, плакала от усталости, у нее сводило лицо, отец выпивал на ночь стакан водки, иначе не мог заснуть, разгоряченный работой-борьбой. Надежда и Любовь отступали в туман, уже и беспаспортная нянечка, держась за отличное место, желая гарантии на будущее, дошла, в нетерпении, до мелкобуржуазных намеков, что «жизнь одна» и «разве Верочка выкормит вас на старости лет в две-то ручки?». А потом медицина несуетливо прихлопнула: все, Роза Хасановна, о детях забудьте. Носите галоши.
Поэтому Вера имела перед сверстниками сразу два преимущества — она была партийная дочка (Иван Трофимович доберется до второго секретаря обкома), и у нее была своя комната с большим окном в фонарике.
Подоконник был огромный, как полати, лежа на нем, она делала уроки и пила чай.
3
От первого и до последнего класса Вера, пионерка и комсомолка, росла безупречной девочкой. Красивая, опрятная, волевая, отличница, слово у нее никогда не расходилось с делом. Она была всегда права. В классе ей не завидовали — настолько очевидно она принадлежала к новой, может быть, высшей расе людей. Мальчишки влюблялись в нее очень чисто, потому что она была очень чистой и трудно соотносилась с эротическими фантазиями. От нее тянуло бы холодом, машиной, если б ее прямой, честный взгляд не был бы при этом всегда доверчиво-вопросительным: хочу тебя понять, хочу все знать. Но, конечно, общаться с ней через ногу, случайными словами, подначками, делиться всякой ерундой не приходилось. Чтобы к Вере подойти, надо сначала конспект составить, говорил безнадежно влюбленный в нее Теля (Тельман) Минин. Учителя истории и географии остерегались ее — она нередко их поправляла, не из тщеславия, а из абсолютной любви к правде. Ее классное прозвище — Вера-«Победит». Тогда свято верили печатному слову, и Вера безоговорочней всех. В книге «Рассказы о русском первенстве» она прочитала, что «Леонард Эйлер — великий русский ученый», и напрасно с ней спорили тронутые оттепелью математик и одноклассники. Им пришлось идти на мировую, причем практически искренно.
Родители гордились ею. А с годами (когда она входила в подростковый возраст, а они начали сдаваться перед соблазнами привилегий) стали побаиваться, робеть. Она задавала вопросы. Правильно ли, что у нас не переводится сливочное масло, а Владик Терентьев счастлив, когда может съесть лишний кусок черняшки с маргарином, посыпанный желтым сахаром с острова Свободы? Ее кумиром стала Коллонтай — революционер, дипломат, интеллигент, словом, женщина-университет (опять же это почему-то смутило Розу Хасановну).