Музы слышны. Отчет о гастролях "Порги и Бесс" в Ленинграде
Шрифт:
Ее страхи объяснялись тем, что русские направили дамам из труппы циркуляр по вопросу о нейлоновых чулочных изделиях. В условиях сильного холода, объявлялось в нем, нейлон имеет тенденцию разлагаться, что может привести к нейлоновому отравлению. Мисс Тигпен растирала голые ноги и причитала:
— Куда мы едем? Что это за место, где чулки у дамы распадаются прямо на улице и могут ее убить?
— Плюнь, — сказала мисс Райан.
— Но русские…
— Да откуда, к черту, им знать? У них нейлоновых чулок отродясь не было. Вот и болтают.
Джексон вернулся в купе в восемь утра.
— Эрл, — сказала мисс Тигпен, — это ты так будешь себя вести, когда мы поженимся?
— Любонька, — ответил он, устало забираясь на полку, — твой котик отмяукал. У него теперь ноль целых ноль десятых. Убл-и-ду до нитки.
Мисс Тигпен не проявила никакого сочувствиия.
— Эрл, не смей спать. Мы, можно сказать, приехали. Хоть капельку поспишь — будешь выглядеть пугалом.
Джексон
— Эрл, — негромко произнесла мисс Райан, — ты знаешь, конечно, что на вокзале будут снимать кинохронику?
В рекордно короткий срок Джексон побрился, переменил рубашку и облачился в шубу цвета тянучки. Он оказался также владельцем сделанной на заказ мягкой шляпы из того же меха. Всовывая руки в перчатки с отверстиями, являвшими миру его перстни, он инструктировал невесту, как вести себя перед кинокамерами.
— Заруби себе на носу, сестренка, фотографы нам ни к чему. Зряшная трата времени. — Он поскреб кольцами окошко и глянул наружу; было пять минут десятого и по-прежнему темно: не лучший фон для фотографий. Но через полчаса тьма превратилась в серо-стальную мглу, и обозначилась голубизна падавшего легкого снега.
По вагонам прошел представитель министерства Саша, стуча в двери купе.
— Леди и джентльмены, через двадцать минут мы прибываем в Ленинград.
Я закончил одеваться и протиснулся в битком набитый коридор, где волнение набирало скорость с каждой минутой, как колеса поезда. К высадке была готова даже Тверп, закутанная в шаль и покоившаяся в объятиях мисс Путнэм. Но самой готовой была миссис Гершвин, топорщившаяся норковым мехом и унизанная брильянтами. Кудряшки ее очаровательно выглядывали из-под полей роскошной собольей шапки.
— А-а, шляпа, солнышко? Купила в Калифорнии. Приберегала для сюрприза. Нравится, да? Какой вы душка, солнышко. Солнышко…— сказала она, и во внезапно наступившей тишине голос ее прозвучал неожиданно громко, — приехали!
Секунда потрясенного неверия — и все начали, толкаясь, протискиваться в тамбур. Грустноглазого проводника, поместившегося там в надежде на чаевые, притиснули к стене, даже не заметив. Напрягая каждый мускул, как скаковые лошади, Джексон и Джон Маккарри маневрировали у выхода, сражаясь за право выйти первым. Маккарри потяжелее, и когда двери открылись, первым оказался он.
Он шагнул прямо в серую толпу, на вспышку фотоаппарата.
— Господь с вами, — сказал он женщинам, наперебой совавшим ему букеты. — Господь с вами, тупоголовенькие.
“Когда мы приехали, вокруг летало множество птиц, черных и белых, — писал позднее в дневнике Уорнер Уотсон. — Белые называются sakaros. Записываю это для знакомых любителей птиц. Нас встретило множество приветливых русских. Женщинам и мужчинам из труппы дарили цветы. Интересно, где они их взяли в это время года. Букетики жалкие, как будто собранные детьми”.
Мисс Райан, которая тоже вела дневник, записала: “Официальная приветственная группа состояла из великанов-мужчин и задрипанных дам, одетых для встречи гроба, а не театральной труппы (черные пальто, серые лица), но может, это и была встреча гроба. Мои дурацкие пластиковые галоши все время спадали, так что невозможно было протолкаться сквозь кучу микрофонов и кинокамер, а также людей, сражавшихся за подступы к тому и другому. Брины были тут как тут, Роберт — еще не проснувшийся; зато Вильма — сплошная улыбка. В конце перрона тусклыми латунными буквами блеснуло слово Leningrad — и тут только я поняла, что это не сон”.
Поэтесса Хелен Вольферт сочинила для своего дневника длинное, подробное описание. Вот отрывок: “Мы шли по платформе к выходу, а по обе стороны стояли колонны аплодировавших людей. Когда мы вышли на улицу, к нам кинулась толпа зрителей. Полицейские отпихивали их, чтобы дать нам пройти, но люди пихались в ответ с не меньшей силой. Актеры ответили на суетливое тепло встречи изящной любезностью, экспансивностью и чуткостью. Русские в них просто влюбились, и неудивительно: я сама в них влюблена”.
К этим записям следует, пожалуй, сделать несколько примечаний. Те, кого мисс Райан называет “великанами-мужчинами и задрипанными дамами”, — были сто, а то и больше, ведущих ленинградских актеров, которым поручили устроить встречу. Поразительно, но им не сказали, что труппа, занятая в “Порги и Бесс” — негритянская; и пока они меняли озадаченное выражение лиц на приветственное, половина труппы уже вышла из вокзала. “Толпа зрителей”, отмеченная миссис Вольферт, состояла из рядовых граждан, чье присутствие было вызвано появившейся накануне в “Известиях” заметкой следующего содержания: “Завтра утром в Ленинград прибывает поездом на гастроли американская оперная труппа. Здесь намечены их выступления”. Кстати, эти две строчки были первым сообщением в советской печати о бриновском начинании; но, несмотря на краткость, заметка оказалась настолько интригующей, что привлекла добрую тысячу ленинградцев, которые забили вокзал, теснились на лестнице и выплескивались на улицу. Что касается “суетливого тепла”, поразившего миссис Вольферт, то я ничего такого не заметил. Там и сям действительно вспыхивали негромкие
аплодисменты, но вообще толпа, как мне показалось, созерцала выходивших из дверей исполнителей в каком-то бездонном молчании, в почти кататонической застылости. Невозможно было понять, что они думают о триумфальном шествии американцев — миссис Гершвин, нагруженная букетами, как новобрачная; крохотный Деви Бей, на ходу танцевавший импровизированную Сьюзи-Кью; Джексон, по-королевски помахивавший толпе, и Джон Маккарри, поднявший над головой кулаки, как боксер на ринге.Но хоть на лицах русских и невозможно было ничего прочесть, у официального историка труппы Леонарда Лайонса мнение сложилось, и очень четкое. Обозрев всю сцену с видом профессионала, он покачал головой.
— Никуда не годится. Зрелищности никакой. Знай Брин свое дело, мы бы вышли из поезда с пением!
Часть вторая. Музы слышны
Ленинградская премьера “Порги и Бесс”, которой, по общему мнению, предстояло прогреметь на весь мир, была назначена на 26 декабря. Таким образом, на подготовку и репетиции оставалось пять дней — предостаточно, учитывая, что труппа уже почти четыре года разъезжала по свету. Но режиссер и продюсер спектакля Роберт Брин все поставил на то, что публика, собравшаяся на ленинградскую премьеру, увидит идеальное исполнение негритянской оперы. И сам Брин, и его энергичная партнерша-жена Вильва, и их ассистент, мягкий, но до чрезвычайности нервный Уорнер Уотсон, ни минуты не сомневались, что русских эта музыкальная сказка “собьет с ног”, что они “такого не видели”. Сторонние наблюдатели, даже вполне благожелательно настроенные, были в этом далеко не убеждены. Словом, куда ни кинь, а для американцев, как и для их русских спонсоров, вечер премьеры обещал быть одним из самых напряженных. До премьеры оставалось еще почти четверо суток; и, когда заказные автобусы доставили исполнителей в гостиницу “Астория”, накопившееся нервное напряжение сказалось в дележе номеров.
“Астория”, расположенная на бескрайней Исаакиевской площади, — интуристская гостиница. Иначе говоря, она подчиняется советскому министерству, ведающему всеми гостиницами, где позволено останавливаться иностранцам. “Асторию” подают, и не без оснований, как лучшую гостиницу Ленинграда. Некоторые считают ее российским “Рицем”. Но она и не думает соответствовать западному представлению об отеле-люкс. Одна из немногих ее уступок этому представлению — помещение рядом с вестибюлем, рекламирующее себя как Institut de Beaute.* Там постояльцам предлагаются Pedicure, Manicure и Coiffure pour Madame.** Крапчатой белизной стен и зубодробильными приспособлениями Institut напоминает клинику для бедняков, где заправляют не отличающиеся чистотой сестры, а coiffure, которую получит здесь madame, превратит ее волосы в идеальный “ежик” для сковородок. Рядом находится трио переходящих один в другой ресторанов, громадных пещер, не более радостных чем самолетные ангары. Тот, что в центре, — самый модный ресторан Ленинграда. Там ежевечерне, с восьми до полуночи, оркестр играет русский джаз для местного haut monde***, который, как правило, не танцует, а угрюмо сидит за столиками, считая пузырьки грузинского шампанского в липких бокалах. За низким прилавком в холле находится контора Интуриста; столы расставлены так, что дюжине служащих все видно, и это облегчает их задачу — следить за приходами и уходами постояльцев. Задачу эту еще более упростили, а то и решили на сто процентов, поместив на каждом этаже дежурную — недреманное око, бодрствующее от зари до зари, никому не дающее уйти, не оставив ключа, и непрерывно, как компостер, записывающее приходы и уходы в толстенный гроссбух. Гудини, может, и сумел бы от нее ускользнуть, но как — неясно, поскольку стол ее обращен одновременно к лестнице и к лифту, старинной, скрипящей на тросах птичьей клетке. Имеется, правда, неохраняемая задняя лестница, ведущая из верхних этажей в отдаленный боковой холл. Для тайного гостя или для постояльца, желающего уйти незамеченным, это, вроде бы, идеальный путь. Но это только кажется: лестница сверху донизу забаррикадирована деревянными заборчиками, к которым приставлены для верности старые кушетки и armoires.**** Вполне допускаю, что руководству гостиницы просто некуда девать всю эту мебель: во всяком случае в номерах для нее не нашлось места. Среднее обиталище в “Астории” напоминает викторианский чердак, где проживает бедный родственник, погребенный под ненужными семье вещами. Мириады романтических мраморных статуй и статуэток; тусклые лампы под тюлевыми абажурами, напоминающими балетные пачки; столы, множество столов, покрытых восточными коврами; бездна стульев; плюшевые кушетки; armoires, в которых умещается пароходный сундук; стены, пестрящие картинами в позолоченных рамах, с изображениями фруктов и сельских идиллий; кровати, скрытые в пещерных альковах за отсыревшими бархатными портьерами; и все это втиснуто в гробовое, непроветриваемое пространство (зимой окна не открываются, да никто бы и не стал их открывать) размером в четыре поездных купе. Есть в гостинице и роскошные пяти- и шестикомнатные апартаменты, но обставлены они точно так же, только еще изобильнее.